— Пора идти… к вашим дарованиям. — Повернулась к буфетчице: — А за чай, Таня, спасибо. — И снова ко мне: — Да если вы, голубчик, скажете, что Завьялов — гений, то и это меня к нему не расположит. Взгляните в журнал, что у него творится!
— Видела. И особенно по математике.
— Может, я не объективна?
— Нет, — сказала я. — Но мальчик мог отстать…
— Мальчик! Бросьте эти институтские штучки. Парень он, взрослый человек, и за свои дела обязан нести ответственность. А если может учиться, так еще хуже, что не учится. Вам, голубчик, наверно, кажутся странными мои разговоры, жестокими? — Она прищурилась: — А сколько вам лет, если не секрет?
— Тридцать три.
— Ага. Так вот, когда вы родились, я уже думала над всеми этими делами и тогда пришла к странному, непонятному вам выводу: мы, учителя, тоже люди. Да, да, и не смотрите так удивленно. Мы имеем право на любовь к ученикам, да и на нелюбовь к ним. На нелюбовь к комарам вы же имеете право? А они — кровопийцы куда меньшего размера, чем ваш Завьялов.
Она передохнула на первом марше лестницы.
— А потом, он ли пишет? Фантазируете, Мария Николаевна. Чудес не бывает. Ничего ваш преподобный Завьялов написать не может.
— Ну ладно, — отмахнулась я. — Его стихи или не его, я и действительно не знаю. Так показалось. Но что же с ним делать? Может, индивидуально попробуем?
Она возмутилась:
— Думаете, не пробовала? Да если бы не я, то он седьмого класса в жизнь не видел бы. Мать мне его жалко, а нужно было бы тогда себя пожалеть. Как из-под палки ходил, а уроки делал безобразно. Но я решила: дотяну, и дотянула. А вот теперь — увольте. Я его и в прошлом году предупреждала: «Сережа, последний раз помогаю, дальше на себя пеняй».
— Павла Васильевна, — отважилась я. — Не сердитесь только, может, попробуем еще раз? Я сама послежу.
— Вот те на! Опять двадцать пять. Да у вас, голубчик, веревки, оказывается, а не нервы. Да что скажет Завьялов, если он действительно умный? Он на дополнительные-то не придет. Зачем ему? Марии Николаевне нужно.
— Жаль, — расстроенно сказала я. — А мне объясните?
— Что?
— Уроки, математику… А я ему попробую.
— Голубчик, это у вас чисто нервное.
И пошла по коридору.
Завьяловы жили в маленьком покосившемся флигельке рядом с новым кирпичным домом. Вход во двор был каменный, высокая арка вела и во второй двор, но во дворе все было неустроено, грязно. Мы прошли с Вовкой по тропинке, обошли штабель досок и щебень, а затем вернулись назад. Я была не уверена, что иду правильно.
В окне первого этажа открылась форточка, и в нее боком просунулась старушечья голова. Кожа у старухи была желтая, морщинистая, лицо маленькое, длинная, в гармошку шея. Она то втягивала голову в форточку, то вытягивала ее, точно черепаха из своего панциря.
— Завьяловы здесь живут?
— Издесь. Во флигельке.
Она так и не ушла, следила за нами до тех пор, пока мы не скрылись за дверьми флигеля.
В коридоре было темно, тянуло откуда-то щами. Загремело. Это, оказывается, Вовка зацепился за что-то железное и испугался.
Дверь распахнулась. И в неярком кухонном свете появилась женщина в косынке.
— Завьяловы здесь?
Женщина качнула головой вправо, где из темноты выступала еще одна дверь, обитая гранитолем.
— Шура на работе. Дети одне: Серега и Леша…
Она вернулась к плите, зачерпнула деревянной ложкой дымящиеся щи, подула на них и стала пробовать, вытягивая губы и шумно засасывая жидкость.
— А муж?..
Она рукой махнула:
— Был, да весь вышел. — И бросилась к печке: там что-то бурлило и двигалось в чугунке. — А вы учительница будете?
— Да.
— Новая? — Она перешла на шепот: — Я давно Шуре говорю: отдавай парня в ремесленное. Чего зря терзать, пускай к делу приспособится. Так не хочет.
Вовке надоело стоять, он дернул меня за руку.
— Да ты погоди, — сказала соседка. — Все им некогда. А про Серегу чего еще? Ну, молчаливый, конечно, это уж так. И нервный. Если что не по нему — нагрубит. Вот только что вышел посуду помыть, а сам молчком, молчком, как хорек. Я ему: «Серега, ты чего такой?» А он: «Какой?» — «Смурной». А он: «Вы бы в цирк сходили, там все веселые».
Она приподнялась на цыпочки, опасливо взглянула через мое плечо.
— Матери начну жаловаться — защищает. Ты, скажет, Фрося, к нему не приставай. Он сам знает. А если знает, спрашиваю, чего плохо учится? — Она ждала моего сочувствия. — Другие мальчишки к отцам тянутся, а этот — за мать. Шурка-то мягкохарактерная. Мужик ейный, когда отрезвеет, дак и неплохой был. Совестливый. А бабе, сами знаете, ласка нужна. Простит. А он завтра напьется еще хуже. Про ее мужика-то слыхали?
— Нет.
Фрося от удивления приложила ладонь к губам:
— Так его весь город знал. Говорили, в Москве в институте работал, да начал пить. Там и семья, и квартира — все развалил. Как его Шурка отыскала — никто не поймет. А говорун, говорун какой! Ну, конечно, если под этим делом… Выйдет на кухню и складно так читает: ды-ды-ды! ды-ды-ды…
Она сдвинула кастрюлю с огня.