Углецкий оглядел всех разом. В строю пестрели халатами не одни татары и башкирцы, наряженные на Новоилецкую линию из дальних кантонов. Имели на плечах сей род одежды и многие коренные русские казаки. Углецкий горько вздохнул и засеменил дальше. Собранные в строй казаки, как летней стражи, так и заселяющиеся коренным образом на Изобильном Чесноковской и Красноуфимской станиц, кто в замятых полукафтаньях и пыльных шароварах, кто в халатах, подтягивали стойку — снова, размякая лишь золотой мундир, проходил атаман к очередному в строю. Ввинтив каблук у последнего, он неожиданно живо обернулся. Кто-то показывал кулак, Углецкий опешил, подался назад и остался на месте только благодаря вглубившимся в красный суглинок каблукам. Сообразив, что кулак адресован не ему, а расхлябанной кучке башкирцев, Углецкий поманил казака и таким лихим ударом сбил с него шапку, что, поднимая ее, тот еще отмахивался от заполонившего уши звона.
— Довольно с меня. Распускай! И пойдем, Степан Дмитрич, дашь испить чего-нибудь — упарился.
Махнув казакам расходиться, Аржанухин повел атамана к продуваемому ветром балагану.
— Служишь ты, есаул, сносно… Однако, Степан Дмитрич, подан на тебя рапорт… Чья рука, поди ж, догадываешься? — Углецкий вяло ковырялся в принесенной заедке к квасу, первую кружицу которого осушил залпом.
Аржанухин кивнул. Он был спокоен, только нет-нет да и потирал кончик носа.
— А знаешь, так и обскажи истину! — неожиданно вспенился Углецкий. Соскочив с лавки, он с таким напором вкопался перед есаулом, что тому пришлось вжаться в плетень. — Джанклыча отпустил? Так. Ну.
— Плевелы, ваше превосходительство…
— Что?! Что плетешь?!
— Наговоры. Султанский писарь, хорунжий башкирского кантона Биккинин, за то что по предписанию его высокопревосходительства генерала Эссена Петра Кирилловича и сверх желания моего…
— Остынь, остынь, батенька мой, что это ты как по писаному. — Вспышка гнева прошла, и Василий Андреевич, казалось, сам застыдился ее. — Как другу обскажи. Уж не утомляй старика.
«…по возвращении из степи на линию и явясь к Аржанухину, объявил оному о злодействиях киргизца Джанклыча Уразакова, узнанных в степи…»
Углецкий высоко ценил Аржанухина, понимая, как тяжело тому в поистине тяжкое для линии время. Ведь при его предшественнике, полковнике Донском, линия еще была почти условной и не суживала так владения киргизцев. Углецкий не сомневался, что есаул всегда действует в пользу пограничности.
Облапанная рассветом, луна с трудом добрасывала бледный отблеск к ногам дремлющего киргизца. В своих находах на двор Свиридовых, где батрачила жена его Тогжан, Байбатыр Урманов давно приладился ходить и уходить незамеченным, имея в товарищах лишь темное время. И вот сейчас встретит он утро возле дома сотника, к которому решил проситься в работники — степь стала ему злой мачехой.
Вышла Тогжан. Она робко улыбнулась мужу, и Байбатыр увидел, что она не сомкнула глаз. Удобней подогнув ногу под себя, Байбатыр запел вполголоса, стараясь отогнать подальше черную тоску. Выглянула и мигом исчезла за дверьми, испугавшись, жена сотника.
Увидев, что на двор вошел Аржанухин, которого знал каждый жатак на линии, Байбатыр только снял шапку и, раскачиваясь, будто унимая какую боль, в который раз уже затянул:
Выбежал сотник. На ходу подпоясываясь, Свиридов подлетел к киргизцу и, захватив в кулак побольше его грязного халата, встряхнул.
— Попался, ворюга! — сотник задохнулся и лишь, будто торгуя, потрясал пойманным перед подходящим к ним Аржанухиным.
— Чего ты там бормотал?! — есаул жестом показал сотнику отпустить киргизка.
— Плохой человек был… старшина говорил — поди убей. Я ходил, урус просил обождать, песню хотел петь. Хорош песня был. Урус пел — я слушал. Плохо-плохо русск слова понимай, а ой, чувствовал. Хорош песня.
— Эх… — есаул отвернулся, пошел со двора, словно и забыл, зачем приходил. — Эх, разве резвый конь дастся трусу? Разве песня…
Есаул начал громко, потом оборвал. Начал было по-новому и не смог. Ему стало одиноко. «Зло клейко, липко. Злой человек и святого к себе прилепить может, а уж два злых так вотрутся друг в дружку… А добро чистое, оно как солнце — и греет и светит, но смотреть на него прямо не каждому дано», — может быть, совсем ни к чему вспомнил Степан Дмитриевич слова урядника Плешкова.