– - Брат-то на брата давно восстает, -- заметил другой мужик хриповатым голосом, и на его красном лице с толстым горбатым носом появилась хитрая усмешка, -- а вот, чтобы мужик на барина пошел -- об этом в Писании не сказано.
– - Все есть, -- горячо уверял рыжий, -- ничего не упущено, там высчитана всякая планида.
– - Ну, стало быть, Хвостоногов этого не читал, а то он не стал бы этак сурьезничать…
– - Они этого не читают, -- степенно заметил стоявший у весов односелец Тихона Иваныча, Герасим Храмцов, молодой еще мужик с большой белокурой бородой. -- Они по-другому курс держат. Святое писанье нужно, мол, для мужиков… Они, мол, дураки, головы у них не завострены, а они -- сами себе напишут.
– - Вот это так! -- согласился хриповатый.
Его тон и смех были неприятны Тихону Ивановичу: в них чувствовалось зло, а злых он стал бояться. Прежде, когда он жил с мужиками на одном ряду, они ему казались безразличны, теперь же у него екало сердце.
"Злой человек -- бесшабашный, от него всего жди; он только голому не страшен, а у кого кое-что есть, он и того… может и вред принести".
Еще ему неприятно было такое пренебрежительное отношение к господам. "И господа -- люди… Если они наверху, а не внизу, так им такие таланты даны. У них так голова поставлена. Они все могут и устроить, и содержать. И всяк их слушается, а наш брат дома не укрепит, не удержит в руках своих кровных. Нашего брата родные сыновья не слушаются -- как же нас с господами равнять?"
Но он только думал, а не высказывал своих мыслей. За последнее время у Тихона Ивановича появилась полная способность к этому и укреплялась. "Зачем держать все на ладони? -- думал он. -- Попадешь на озорника, он у тебя же вырвет да тебе в глаза бросит. Лучше промолчать".
И он или молчал, или поддакивал. Начистоту же он говорил только дома с своими. Там у него что было на уме, то и на языке.
К рассвету двор набивался так, что новым приезжим не было места, и они ставили своих лошадей вокруг Мельникова дома. Мужики шли и амбар, а бабы забирались в кухню. Мельничиха, небольшая, в темно-серой карусетовой кофточке и бумажной юбке, простоволосая, топила печку. Она всегда была довольна, когда на кухню набивались бабы. Они разговаривали между собой, рассказывали новости, бывшие в их деревнях. Все это развлекало и вносило в одинокую жизнь некоторый интерес.
– - А я эту молодуху-то не знаю, -- сказала мельничиха, взглянув на вошедшую в кухню бабу лет тридцати, высокую, с тонкими щеками, прямым носом и гладким лбом. У нее были большие глаза, опушенные черными ресницами, глядевшие необыкновенно печально. И все ее худое, когда-то красивое лицо казалось грустным, как дерево, потерявшее листья.
– - Наша свибловская, со мной приехала, -- поспешила объяснить долголицая старуха с большим носом.
– - Раньше-то, должно, не ездила. Чья она?
– - Самойлова дочка… Она в другую деревню отдадена, ну и не ездила.
– - Во-от! -- поняла мельничиха. -- То-то я смотрю, незнакомое лицо. Ты что ж, к отцу-то с матерью погостить приехала? -- обратилась мельничиха прямо к молодухе.
Та взглянула на мельничиху, как бы желая дать ей понять, чтобы к ней не приставали, но мельничиха этого не поняла. Молодуха отвернулась в сторону и сквозь зубы проговорила:
– - Погостить.
– - Пускают тебя свекры-то, ничего?
– - Ничего…
Баба встала и, нервно шагая, направилась к двери и вышла из избы. Мельничиха, удивленная, поглядела ей вслед и, обратившись к старухе, спросила:
– - Что это она такая, аль с придурью?
– - Не говорится ей. Она очень грустит. У ней ноне девочку убили.
– - Убили? Ах ты, господи, вот несчастная-то! -- забеспокоилась мельничиха. -- А я, дура, пристала к ней.
– - Да, как колосок подкосили, -- грустно вздохнув, подтвердила старуха.
Мельничиха бросилась вон из кухни. У двора за углом, где выпряженная лошадь ела из кошеля сено, стояла молодуха. Она приникли головой к грядке телеги и стояла, закрывши лицо руками.
– - Родимая, а родимая! -- участливо трогая за плечо, говорила мельничиха. -- Ты меня не обессудь, ведь я спроста тебя спросила-то.
Молодуха подняла лицо, сделала усилие взглянуть на мельничиху, но сейчас же отвела взгляд.
– - Я ничего, что ж!
– - Отчего ж ты из кухни-то ушла? Твой черед -- не скоро еще; поди-ка к нам, посиди -- там теплее.
– - Мне все равно.
– - Ну, как все равно? У нас там и тепло, и светло. Пойдем… Ах, какое горе-то… А я ведь и не думала.
– - Може, разденешься? -- предложила Прасковье мельничиха.
– - Нет, я так посижу.
Она расстегнула кафтан, и из груди ее вырвался глубокий, перерывистый вздох.
– - Вот ведь горюшко-то какое! -- проговорила мельничиха. -- Сколько ей годов-то было?
– - Семь годов. Первая девочка, второй грудной был… -- стала понемногу разговариваться Прасковья.
Дочь мельника, убравши посуду, затворила шкаф и, повернувшись к нему спиной, устремила свои узенькие глаза на Прасковью.
Мельничиха подсела к столу и стала внимательно слушать.
– - Как же это вышло-то -- бунтовали у вас, что ль?
– - Не бунтовали, а заартачились… не повезли барину испольного сена; ну, барин-то и прислал этих…