Читаем На мохнатой спине (журнальный вариант) полностью

Может, оттого, что слишком уж много мне приходилось притворяться на работе, в обществе благоухающих набриолиненных стервецов, что с умным видом и без малейших угрызений объявляют черное белым, а белое черным; в ответ до судорог в мышцах хочется по-пролетарски засветить чем попало в наглые рыла, а приходится жевать сопли с сахаром: рады отметить общность основных наших подходов… остающиеся разногласия не могут помешать нам координировать усилия в деле достижения… Зато дома я все это сбрасываю и даже слова нечестного сказать не в состоянии, и на лице у меня все написано. Дома я беззащитен. Без фрака, без шерсти, без кожи.

А может, от наэлектризованных бессовестным вожделением и желающих немедленно совокупиться просто пахнет как-то иначе? Ведь сплошь и рядом женщины по каким-то загадочным причинам остаются равнодушны к любящим, рассудительным, элегантным, заботливым и на костер идут ради насквозь эгоистичных распутников с нестираными трусами и вонью из подмышек. Летят, верно, на какой-то им одним ведомый запах, что главней любой вони.

Коли так, наука раньше или позже докопается до этой химии. Наука, она такая. Любых чудес натворит на потребу толстосумам. И это будет конец любви, и конец свободе, и конец всему самому красивому в человеке, самому непродажному, самому живому. Быть может, последнему непродажному и живому. Прежде хотя бы время от времени, хотя бы изредка прекрасные и благородные женщины могли говорить совершенно искренне: с милым рай в шалаше. Но когда наука покопается в святом, любовь не метафорически, а воистину станет и покупной, и продажной. И не в смысле грубой проституции, и даже не как спокон веку, что греха таить, бывало: выйду за богатого, а любить буду милого. Нет. Тогда и милым сделается лишь богатый. Именно любить можно будет лишь тех, кто в состоянии заплатить аптекарю или парфюмеру за какую-нибудь дорогущую пилюлю или прыскалку, а остальным — просьба не беспокоиться. Какое там «ветру и орлу и сердцу девы нет закона»? Один будет закон — цена.

Природа с ее всевластием случайностей — великий демократизатор, но покорение природы положит этой халяве конец. Кто богаче — тот желанней и любимей. Тот — красивей. И умней. И здоровей. И долговечней. А если эти свойства еще и научатся передавать через гены по наследству, как имущество…

Можно только гадать, сколько такая услуга будет стоить. Кому достанется. Уж точно не рабочим и крестьянам.

За имение или мастерскую, за лишнюю полоску земли или новое жемчужное ожерелье люди и то режут, травят и топят друг друга. Даже подумать жутко, как безоглядно любой пойдет по костям, чтобы обожали по первому щелчку, чтобы любая хворь обходила стороной, чтобы оставаться молодым двести лет. И чтобы передать все это детям.

Безо всяких личных усилий передать, просто за очередную плату. Ведь дети-то, чтоб не мешать родителям зарабатывать, растут в какой-нибудь высокотехнологичной и, конечно, тоже дорогой пробирке. Как умники говорят: экстракорпорально.

Ничего сам, ничего внутри. Все для тебя — извне, все — другие, все — за деньги. Рынок.

Капитализм изначально бесчеловечен, но капитализм, помноженный на науку, — это вообще конец человечества. Сколько бы он ни твердил давно утратившее реальный смысл слово «свобода». Если не положить ему предела, раньше или позже он всех людей поголовно перемелет и сделает чем-то вроде турникетов в парижском метрополитене: опустили в щель монетку — задергался, открылся, все умеет и на все готов; не опустили — стоит мертвяк мертвяком, железяка железякой и не реагирует ни на молитвы, ни на стихи, ни на партийные лозунги.

Чем больше думаю, тем лучше понимаю: в Октябре мы успели буквально в последний момент.

Да и то еще не факт, что успели.

А сколько времени и сил ушло, да и поныне уходит на то, чтобы уловить и приглушить в симфонии революции партию отвращения к России как таковой и необъяснимо неустанного желания, чтобы ее не было. Не для освобождения пролетариата, не для коммунизма, а просто так. Только путается, мол, под ногами у той или иной высшей расы. И вообще — никудышная. Сколько времени ушло на то, чтобы понять: эта партия вовсе не выдумана недорезанными черносотенцами, а взаправду звучит, да порой — еще как…

Сережка ушел проводить Надежду до трамвая, а мы с Машей привычно принялись в четыре руки за посуду: я мыл под краном, она вытирала или ставила в сушилку. Глупо признаваться, но я люблю мыть посуду. Люблю делать грязное чистым. Опять-таки: труд и его немедленные плоды. Да и то сказать — разве это труд? Когда из крана течет, да еще и не только холодная… То, как по воду надо было в любую погоду бегать с ведрами за полверсты, осенью или весной чавкая по грязи, зимой оскальзываясь на смерзшемся от пролитой воды снегу, не забудется до смерти.

Мы как раз закончили, когда Сережка вернулся благодушный, гордый, посматривая на нас чуть вопросительно: ну, мол, как? Я показал ему большой палец. Он расцвел.

Перейти на страницу:

Похожие книги