Когда Павла, онемелая от ужаса, убедилась, что ребенок холодеет, умирает, наконец кончился, она вскочила и хотела в свою очередь броситься на убийцу отца. Но его уже не было в комнате. Барабин, постоявши несколько секунд как истукан невдалеке от постели, где умирал ребенок, схватил себя вдруг за голову и выбежал вон. Через минуту он без шапки был уже на улице.
В доме началась сумятица, все сновали по дому, хлопали дверями, голосили и причитали. Через несколько времени дошла весть и до соседей, что Барабин сделался убийцей собственного малютки, и чужой народ лез в дом порасспросить, и поохать, и поглазеть на маленького мертвеца.
Павла, не выговорив еще ни слова и, по-видимому, совершенно спокойная, почти бессознательно начала распоряжаться всем необходимым: послала за священником, приготовляла стол, доставала из комода новое, ненадеванное белье и, наконец, подробно заказывала позванному гробовщику все, что было нужно. Она же послала сказать в дом отца о том, что малютка внучек внезапно скончался.
Все люди, в особенности мамки, глядя на барыню, разводили руками, ахали и шепотом корили ее за бессердечие. Если бы в доме умер какой-нибудь суконщик, пущенный на время постояльцем, то Павла была бы, вероятно, с виду так же спокойна и так же распоряжалась бы об его похоронах.
Что случилось с ней, с женщиной, с матерью, – Павла понимала менее всякого. Она была совершенно спокойна; она чувствовала как будто какое-то пробуждение от ужасного сна, длившегося чересчур долго и истомившего ее. Чувство, что все кончилось, что всему конец, что теперь должно наступить что-либо совершенно другое, которое не может быть хуже, не может быть ужаснее кончившегося и завершившегося, – привело ее в это странное ледяное состояние.
Однако, по временам, после этого ледяного и тяжелого спокойствия наступали минуты какой-то полной путаницы в мыслях. Павле вдруг казалось, что она действительно спала и проснулась, что она бредит спросонья и что-то такое дикое, ужасное, невероятное, виденное во сне, принимает еще за действительность. И она шла в горницу ребенка, почти уверенная, что там все обстоит благополучно, что ребенок играет на руках какой-нибудь мамки, а что муж только отлучился со двора; что ворот платья и рукава в клочьях, которое она не переменила, пришли в этот вид совершенно случайно, но никак не от рук мужа. И, убедившись вновь с болью на сердце, что она не спит, не сошла с ума, а что все правда, – что ребенка уже готовят класть на стол, уже положили в гроб, а в сенях блестит на солнце маленькая серебряная гробовая крышка, – Павла, пошатываясь, садилась на первый попавшийся стул, проводила руками по лицу и, вздохнув, снова поднималась и твердой походкой продолжала ходить по дому и приказывать.
«Что это будет? – спрашивал в ней кто-то. – Конец! Другое теперь должно быть, – отвечала она как помешанная вслух. – Что другое? Конечно, не такое, каково было прошлое».
И только к вечеру, среди первой панихиды, болезненное, полубезумное состояние матери разрешилось рыданиями.
Барабин не появлялся ни вечером, ни на другой день. Старик Артамонов, явившись с сыном в дом дочери, где уже давно не бывал, онемел от негодования, узнав всю правду, и тотчас принялся за поиски зятя, обещая к утру разыскать его.
– Да и без него похороним, – вмешался священник, – что же его ждать-то?
– Да нешто для похорон, для чествования искать его я пойду? Я его разыщу, чтобы в острог сдать, на цепь…
Павла услышала слова отца и обернулась к нему с изменившимся лицом. Этого ей и на ум не приходило. Считая своего мужа преступным и перед ней самой, и перед ребенком, она все-таки не подумала, что он может оказаться преступным и перед начальством.
Увидя вопросительное выражение лица своей дочери, Артамонов приблизился к ней и спросил твердо, почти гневно:
– Что? Или свидетельствовать не станешь? Так после этого ты ко мне на порог не ходи! Коли ты не пойдешь в свидетельницы вместе с мамками, так, стало быть, ты вместе с ним в убийстве согласилась! Я сейчас же поеду по начальству, – к самому Еропкину, к преосвященному поеду! Не буду я Мирон Артамонов, если у меня через неделю не будет он в кандалах, а ты – свободна.
Уходя от дочери и прощаясь, Артамонов ласково сказал Павле, положив руки на ее опущенную голову:
– Полно, дочка, не кручинься! Ты еще молода: выдам я тебя замуж за хорошего, доброго человека. Приживете вы мне еще целую дюжину внучат, а это все позабудется!
Павла отчаянно зарыдала при этих словах отца, но что-то такое смутное говорило ей будто на глубине души, что отец прав, что все это забудется, что еще много у нее впереди не только лучшего, доброго, но вполне светлого и радостного, не имеющего ничего общего с ее прошлым.