Кузнецов получил замечание. А в другой раз тот же Кузнецов вошел с докладом о числе снарядов на орудии:
— Вы просили, господин полковник, доложить вам…
— Не просил, а приказал…
— Извиняюсь, господин полковник…
— Не извиняюсь, а виноват…
Конечно, я могу наделать тысячу lapsus'oв, а подвергаться замечаниям, да еще в резкой форме, неприятно. Я остановился у дверей, приложив руку к козырьку. Полковник ел блин, не замечая меня. Простояв секунды две, я опустил руку и подошел ближе к столу, надеясь поймать его взгляд и успеть козырнуть.
— Не хотите ли блина, Владимир Христианович? — спросил капитан 3.
— Ради Бога подождите, — сказал я ему на ухо, — я еще не успел приветствовать полковника…
Действительно, блин в руке очень осложнил бы мое положение. Наконец, я улучил минуту и вовремя козырнул. Тот улыбнулся и сказал:
— Доброго здоровья.
— Здравия желаю, господин полковник.
Теперь можно было приняться за блины и водку, которую не пил со времени банкета в честь генерала Бриггса. Это был поистине изумительный банкет. Курск был сдан, и очередь шла за Харьковом. Но у нас не думали о сдаче. В большом зале коммерческого клуба, убранном пальмами и цветами, стоял громадный стол в виде буквы П, кувертов на двести. Английский генерал сидел рядом с генералом Май-Маевским и городским головою Салтыковым в самом центре. Было много речей (я говорил от имени партии народной свободы). Было весело, сытно, как в Москве в доброе старое время — так же пьяно. Но сознаюсь, только раз, между рыбой, приготовленной на вине, и ростбифом с соусом из трюфелей, мне показалось, что это пир Валтасара и что кто-то чертит на стене роковые слова. А через три недели все, кто собрались в этом зале, были далеко отсюда, трясясь по темным, холодным теплушкам. В Харьков в это время вступала Красная армия.
Прошли еще сутки. Наступление как будто отложено. Слышно, что взяли Торговую, что в Крыму восстание. Тяжело быть в это время добровольцем. Тяжело — и почетно.
Сегодня вечером пришел в гости командир бронепоезда “Генерал Самсонов”. Ели блины, пили водку — и в душе страдали, что наступление не вышло. И вдруг раздались выстрелы с неприятельского броневика. Побежал к телефону. Приказано было открыть огонь. Никогда не забуду этих десяти выпущенных снарядов. Это была “офицерская работа”, по выражению капитана 3.; наши солдаты спали далеко в вагоне, и из солдат был только один я. Поручик П. наводил орудие, капитан 3. подавал снаряды, поручик Алексей Л., вызывая всеобщий смех, подталкивал его пробойником, я вставлял патрончик и по команде “огонь” дергал за шнурок в каком-то диком азарте. Стало весело, как во время детской шалости. Десять тяжелых снарядов полетело в Ростов. При блеске одного из выстрелов увидел я капитана Д., подошедшего к борту.
— Владимир Николаевич, разрешите стрелять моей пушке. — В его голосе звучала мольба и что-то детское: так просят дети, когда боятся, что им откажут.
— Хорошо, будем стрелять взводом…
И когда рядом с моим выстрелом стал раздаваться выстрел капитана Д., чувство буйной радости упоения боем окрасилось радостью от близости друга.
И только что кончилась наша симфония пушек и капитан Д., взволнованный, прибежал в нашу кабинку, раздалось приказание по телефону:
— К пяти часам утра быть готовым к наступлению.
Как упало опять настроение. А вчера ночью, после стрельбы, душа рвалась в бесконечную высь, и тело, которое так цепляется за жизнь, должно было замолчать в этом сиянии духа. И опять я с капитаном Д. бродил в ночной мгле, в адский мороз и ветер. Но нам было тепло: нас согревала дружба. И не говорили мы друг другу, но кричали, кричали — и смеялись, и почти плакали. И были мы оба молоды, как два шестнадцатилетних юноши.
Наконец, приближался этот миг, когда мы должны были поставить нашу жизнь на карту. И этот банк, который мы хотели сорвать, был Ростов. Что бы отдали мы, если бы ворваться в этот наглый город. Ведь, взяв Ростов, мы кладем на чашу весов первый груз, который должен потянуть весы к нашей победе… Капитан Д. посмотрел на небо, и казалось мне, что в его глазах блеснуло отражение этих далеких звезд.
— Это не фразы, — почти кричал он, заглушая ледяной ветер.
— Но сейчас, дорогой мой, я умер бы с радостью за нашу дорогую мечту. Я не испугался бы ни пуль, ни бомб, ни шрапнелей — и я сумел бы и людей повести спокойно на смерть, как водил их раньше, в первый месяц Добрармии…
И вдруг он наклонился ко мне и голосом, в котором было столько душевной теплоты, сказал:
— А потом — вера моя падала и вместе с ней моя сила. И должно быть, судьба или Бог — это все равно — послал мне Вас, штатского человека, который влил мне новые силы своей верой и своим огнем.