Они забыли про сон, про усталость, оживились, глаза их заблестели. Хотя никто не мог сказать ничего другого, кроме того, что им сообщил Саша Буланов, они щеголяли друг перед другом гневом и запальчивостью.
Я поняла, что говорить что бы то ни было бесполезно. Слова как горох отскочат от «железного занавеса», не только отгородившего нашу страну от других стран мира, но и сердца и разум этих людей от нормальных человеческих мыслей и представлений.
Я забрала свой «Кенеш» и побрела к Аю-Дагу. Луна уже поднялась высоко над морем, и ливанские кедры в артекском парке отбрасывали четкие сине-черные тени.
Мы уехали на другой день. Я тогда была членом групкома писателей и принесла туда свой злосчастный рассказ, просила прочитать и дать на него рецензию: вдруг у меня и вправду «мозги набекрень» и рассказ можно толковать как «антисоветский»?
Рассказ попал к писателю Малышкину, одному из первых советских писателей-коммунистов. Его повесть «Люди из захолустья» была довольно широко известна в 1920-х годах.
Через некоторое время я получила рецензию. К моей великой радости, она была положительной.
«Классовая борьба — не конфетка, Федорова совершенно права, — писал Малышкин, — нечего сюсюкать с детьми и “играть” в классовую борьбу. Что тяжело — то тяжело, надо уметь смотреть правде в глаза»…
Понятно, что я не могла всего этого рассказать моей следовательнице, — никакой бы ночи не хватило! Но она меня перебила почти с первых же слов:
— Но ведь ваш рассказ напечатан? У нас как будто существует советская цензура. Если бы ваш рассказ был действительно антисоветским, в чем, как вы утверждаете, вас пытались обвинить, то уж вряд ли цензура его пропустила бы. При чем тут ваш «Кенеш» и «Артек»?
Действительно, при чем? «Кенеш» никак не фигурировал в моем деле, хотя теперь я знаю наверняка, что именно он был подлинной причиной моего ареста. Именно тогда я «попала под рефлектор», как выражался Юра Ефимов, и на меня «завели дело».
«На нас на всех заведены дела», — неопределенно предостерегал он.
Напрасное предупреждение, уму-разуму меня не научившее.
— Так как же, Федорова? Так-таки и не знаете, за что вас арестовали?
Я пыталась объяснить, что ничего не могу предположить, что я всегда хорошо работала, получала премии и похвальные грамоты. Тут она изрекла сентенцию о том, что «у нас все вредители и враги народа прекрасно работают». Как ни дико это кажется теперь, я чувствовала себя виноватой в том, что не знаю, не понимаю, за что арестована, в чем моя вина. Как будто не следователь должен доказать мою вину, но я сама должна была доказать свою невиновность. А как я могла доказывать, не зная, в чем меня обвиняют? Получался какой-то заколдованный круг, и я в растерянности в нем металась.
Наконец, видя, что сама я ничего путного в обвинение себе придумать не могу, Мария Аркадьевна Бак — так звали мою следовательницу — решила подбросить мне вопрос:
— Федорова, с кем вы были близки из «бывших»? Ну, из бывшей аристократии?
Я — и «бывшая аристократия»? Час от часу не легче! Да на моем веку уже и бывшей-то аристократии не было! Ведь во время революции мне было всего 11!
— Да ни с кем, — крайне удивленная, растерянно отвечаю я.
Мария Аркадьевна понимает, что надо уточнить, иначе я и за сто лет не вспомню, к какой именно «аристократии» была близка.
— Не думайте, что я говорю о каких-нибудь божьих старушках, — она снова презрительно сморщила хорошенький носик. — Нет! Но разве у вас не было сверстницы из княжеской семьи?
Ах, вот оно что! Да, да, конечно же, была!
Это Бебка Щербатова, еще когда мы жили в Смоленске, в самом начале революции. Конечно!
— Но, позвольте, ведь ей, как и мне, было 12 лет! Какое же это может иметь отношение? А ее родных я вообще никогда не знала, они были расстреляны тогда же, в 1919-м, кажется, году…
Я осекаюсь… Я пытаюсь рассказать, что мы с Бебкой учились в одной школе, в одном классе… Действительно, дружили. Но родители? Я никогда не бывала у них в доме, какая же «близость»? Потом мы с мамой уехали в деревню, а Бебка — в Петроград, там оказался кто-то из ее родственников. На этом и кончилась моя детская дружба с Беби Щербатовой.
— Когда вы получили от нее последнее письмо? — этот вопрос следовательница задает, глядя на меня в упор, уверенно и обвиняюще.
— Я никогда и первого не получала!
— Врете! — как пощечина, веско, резко и неожиданно звучит ответ.
Я каменею. Так со мной не говорил никто и никогда в жизни. Что я могу возразить? Как могу доказать, что это — чистая правда? Что я никогда ни одного письма от Бебки не получала?
— Кто вам передавал привет он нее?
— Никто никогда не передавал, — отвечаю я, но сама слышу, как испуганно дрожит мой неуверенный голос.
— Врете!
Следовательница звонит. Тотчас входит конвоир.
— Уведите, — кивает она на меня. А мне вслед несется: — Подумайте, Федорова, крепко подумайте. Пока у вас еще есть время!