Вскоре маме предложили место единственной учительницы начальной школы в деревне Боровой в часе езды от Смоленска по железной дороге. В заработную плату входили кое-какие продукты, собираемые с родителей учеников. Мама согласилась, и мы стали готовиться к отъезду. В связи с этим мама позволила мне позвать Бебку к нам домой, чтобы проститься с ней. Когда она появилась, то выглядела слегка осунувшейся и немного печальной. О семье не говорила. Только раз упомянула бабушку и отвернулась, чтобы не показать набежавших слез. Бебка рассказала, что в Петербурге отыскались какие-то ее дальние родственники, к которым она собирается уехать, как только продаст коз.
Так наши пути с Бебкой разошлись навсегда. Что я знаю о ней теперь? Где она, чем занимается? Ведь могла же ей, уже взрослой, прийти в голову мысль отомстить за смерть родных? Ведь Бебка всегда была решительна и смела. Разве не могла она попытаться организовать тайное общество для борьбы с советской властью или не организовать, а войти в таковое, если оно вообще существует. Вдруг общество провалилось, и все его члены арестованы, сидят тут же, на Лубянке, рядом со мной, может быть, вот за этой самой стеной? Их допрашивают и заставляют называть всех, кого они знают или когда-то знали. Бебка вспоминает и называет меня. И вот я арестована за связь с тайным политическим обществом, о котором ровно ничего не знаю. Господи, как же я смогу это доказать?
Как потом оказалось, что бы я ни говорила, все оборачивалось против меня. Самое лучшее, что я могла бы делать, — ничего не говорить и рыдать, как Маруся. Тогда, быть может, я и наплакала бы себе пять лет вместо военного трибунала… Но, забегая вперед, должна признать, что техника запугивания подследственного на Лубянке была отточена до совершенства.
Больше ни разу ни на одном допросе фамилия Щербатовых не упоминалась. Весь этот фарс понадобился только для того, чтобы оглушить меня перед следующими допросами, а главное — для того, чтобы в приговоре военного трибунала написать: «В прошлом близкая к семье князей Щербатовых, расстрелянных по савинковскому делу».
Мало того, что князья Щербатовы были расстреляны, когда мне было 12 лет! Так еще и расстрелянными они оказались по савинковскому делу, которое проходило в 1924 году. Их расстреляли, так сказать, для верности, заранее — в 1919-м!
…Когда я переступила порог Лубянки, у меня и в мыслях не было хоть в чем-нибудь обмануть «органы», прославляемые советской прессой как идеал честности, справедливости и коммунистической «чистоты». Я наивно ожидала, что они сразу же поймут, что я ни в чем не виновата и что все это сплошное недоразумение. Увы, оказалось не так-то легко что-то «рассказать» следователю. Я должна была только ОТВЕЧАТЬ, а не рассказывать. Никто моих рассказов выслушивать не собирался. Вопросы же задавались, на мой взгляд, один диковиннее другого, а почти все мои ответы вызывали брезгливое и убежденное «ВРЕТЕ!»
Я не собиралась ничего от них скрывать, но они ни в чем мне не верили. Я не чувствовала себя в чем-нибудь виноватой, но их поразительная осведомленность обо мне приводила меня в крайнее изумление. Она была просто сверхъестественной. Они не только знали — и знали совершенно точно, — когда и где я бывала, что делала и что говорила, но даже о чем думала и о чем могла подумать! Они помнили это лучше, чем я сама. И главное, все это было совершенной правдой! Все было именно так.
Не так было только то, с какой точки зрения смотреть на это. Если я что-то критиковала, с чем-то не соглашалась, то для того, чтобы это исправить, насколько возможно. А с «их» точки зрения — для подрыва советской власти… Теперь я уже не рвалась на допрос, окрыленная надеждой, что вот сейчас меня выслушают, все разъяснится и меня выпустят на свободу. Наоборот, я поняла, что все, что скажу на допросе, будет вывернуто наизнанку и использовано против меня.
Перед каждым допросом я теперь мучительно старалась припомнить, где, когда и при ком я могла ляпнуть такое, что может быть истолковано как что-то антисоветское. И… не могла.
Как выяснилось на допросах, следователям было известно, что я кому-то сказала про государственные займы, проводившиеся в те годы, что это — «добровольно-принудительное мероприятие». Правильнее, конечно, было бы сказать просто «принудительное». Хочешь не хочешь, ты обязан был подписаться на эти займы в размере месячной зарплаты — таково якобы было предложение самих трудящихся, против которого никто не решался голосовать.
— Так вы против государственных займов? — полуутвердительно спросила следовательница.
— Да нет, я не против, раз есть такая необходимость. И никто, наверное, не против. Я просто сказала то, что говорили многие тогда, — промямлила я.
— А вы что, не понимаете, что повторять такие высказывания есть враждебный акт по отношению к советскому народу, проголосовавшему за эти займы? — ядовито процедила следовательница.
«Ну вот, — подумала я, — час от часу не легче, я уже, оказывается, и враг народа!»