Радист опустил ноги в проем, устойчиво уперся боком в борт, вытолкнул ствол карабина наружу и медленно, удобно выбирая цель за целью, стал методично расстреливать стадо…
С последним выстрелом Плахов подобрал теплую гильзу и вздрагивающей рукой провел по волосам, вымучивая на лице ускользающую стыдливую улыбку. Он еще раз, крадучись, бросил косой взгляд через крутую спину радиста в загадочную глубину и увидел там расстрелянных в упор комолых маток и быка-гиганта.
Вертолет мягко опустился, радист с Плаховым спрыгнули на землю… Ран почти не было видно. Были аккуратные дырочки с монету величиной, а сами пули вонзились глубоко в тело, застряв где-то на излете. У ланок оледенели глаза, у одной из них Плахов заметил на губах комковатый недожеванный ягель. Лось — старый бык — глубоко взрыхлил копытами землю, но в его застывшей позе, в боли вывороченных глаз крылась неистребимая устремленность вперед.
— Многовато навалил, — сердито сказал командир экипажа радисту.
— Сгоряча это, — отрывисто дыша, ответил радист. Потом перевел круглые, белесо-рахитичные глаза на Плахова, спросил: — Ну, как охота?
— Страшно, — признался Плахов и поежился.
— Ерунда, — засмеялся радист, — если бы не мы, так все равно бы волки их покончили.
Во рту у Плахова сделалось сухо. Он оглядел безнадежно далекое небо и почувствовал смертельную усталость, вызванную чудовищной бойней, к которой он был не готов и которая смяла не только его мысли, но и душу. До его сознания едва доходил разговор экипажа. Но все же Плахов уловил, что от него требуется: экипаж улетит на пару часов куда-то к геологам, кого-то там возьмут, а он, Плахов, должен разделать пока туши. Мясо может себе на станцию забрать, а вот камус оставит им.
— Камус… — недовольно повторил Плахов. — Какой еще камус?
— А вот какой, — сказал радист, выдернув из-за пояса нож, и быстрым круговым движением обвел лезвием ногу ланки, тут же отвернув надрез и выбелив под ним тонкую кость.
Он попытался вложить Плахову в руки нож, но тот сказал, переживая мучительное недоумение, рожденное этим почти на грани истерии состоянием, что у него есть свой…
Вертолет ушел к прозрачным облакам. Сделалось холодно, звериные глаза равнодушно смотрели в стынущее небо. Плахов взглянул на старого быка и, ненавидя себя, не прощая, как самого страшного грешника, поднял сначала переднюю ногу сохатого, потом приставил нож к задней.
…Плахов не узнал в старом быке лося Митьку: пуля ударила в сочленение толстых рогов и только оглушила сохатого. Когда же коснулся лезвием задней ноги, сделав надрез, лосиные мышцы сократились от тягучей острой боли, и ошеломленный Плахов увидел, как старый бык начал медленно подниматься, громадой вырастать над ним. Плахов вздрогнул, заглянув в расширившиеся глаза сохатого, в них не было укора в человеческой несправедливости, однако все равно смотреть было страшно.
Только сейчас он разглядел вытертую спину лося — след седла. Протянул было руку, чтобы дотронуться до едва различимой меты, но Митька уже поднялся и пошел, угловато припадая на оголенную кость. Его уход показался Плахову призрачным видением, и он долго смотрел в далекий хмурый лес, куда, потеряв размеренный мах, шел Митька…
В этот короткий, но такой долгий для Плахова день его раздумья, когда он, не дождавшись вертолетчиков, брел по болотистым зыбунам, коснулись самих основ жизни: зачем он живет? Не зря ли? В чем смысл такой жизни?
Он шел на станцию. Шел, как на край света, туда, где только один во всем мире человек способен протянуть ему руку. И с каждым шагом, вспоминая вывороченные из орбит глаза сохатого, он с отчаянием, стараясь беспомощными словами заглушить свою совесть, повторял: «Плачь, Митька, плачь! Легче станет…»
На станцию пришел он утром. У дома, припадая на обе обмотанные белым бинтом ноги, ходил старый сохатый. Плахов перевел взгляд на окно Анны и отшатнулся: на него смотрели глаза, чужие, холодные, а под ними стыли быстрые слезы…
ПОПУТЧИЦА
У Танхоя обрушилась наскальная терраса, и железнодорожное полотно ушло в холодный Байкал. Сизая плотная вода лизала свежие разломы камней, прибивала к берегу пропитанные креозотом разодранные шпалы.
Авария согнала оранжевых путейцев, и они уже какой день с виртуозностью акробатов лазили по синим гранитным осколам, расчищая место для нового полотна.
Погода стояла не совсем еще по-осеннему злая, но воздух у этих берегов давно уже пронизывали ледяные струи, которые приходили сюда из-за иглистых пиков хребта Хамар-Дабан. Обостренное свежестью утро явственно обрисовывало холодный золотистый блеск изящных сосен и небольшую станцию с высокими ступенчатыми трубами над горбатым драньем выветренных крыш. Улица и дальняя изгородь за ней уходили к тяжелой воде, которая колыхала у пирса полуразваленные баркасы и легкие дюралевые казанки.
В серебряном сиянии — от набежавшего ветреного порыва — засветилась трепетными бликами вода, и глазам в этом расцвеченном муаровом дне, когда во всю мощь брызнуло солнце, стало больно.