«Отличная идея!.. Идея просто блеск!» — это он говорил сам с собой. Стоял в углу у кульмана и сам собой восторгался.
— Отличная идея!
— Тсс, — сказал я ему, приложив палец к губам.
Он тоже перешел на шепот:
— Что случилось?
— Это ты мне скажи, что случилось: кто меня продал?
— A-а. Был здесь один тип… — И он замялся.
Сообразил я не сразу. Если громышевские подхалимы, так их ведь двое. Один из них был коротышка — с громадной башкой и золотыми зубами слева. Этот мог выложить лысому начлабу с предельной простотой: «Олег?.. Да он же из-за бабы сюда приехал. Гоните его немедленно!» Второй — очень болезненный и очень сутулый. Кашлюн. У Громышева их и было двое. То есть в Москве двое. Они представляли фирму. Доставали приборы. И шлялись по институтам, заманивая недоумков вроде меня в кукуевские степи.
— Ты уверен, что их было не двое? — переспросил я.
— Уверен. Был один.
Я даже растерялся. Не знал, что подумать. И вдруг спросил:
— Коротышка?
— Да.
— Башка громадная?
— Да.
— Фиксатый?
— С золотыми. Ты куда?
А я уже метнулся к дверям, я рванулся, мной выстрелили. Но у дверей пришлось остановиться и ждать — вся лаборатория опять и очень дружно вытаскивала вон мой стол. И он опять застрял. Гроб. Эй, ухнем. Последняя картинка, которую я увидел в этой авосечной конторе.
Нет. Не последняя. В коридоре еще раз мелькнул лысый начлаб — взял из холодильника коньяк и нес к себе в кабинет. Кого-то угостить. Или, может, заврачевать собственную рану. Цвет у коньяка был чуть розовенький, как у выдохшейся воды с сиропом. Кукуевский разлив.
П
усть бы я сам просчитался, ошибся, дал маху. Было б не обидно. Я б перенес.Ярость душила меня. Я даже оглох, плохо слышал.
Я примчался на такси, хотя денег было в обрез. Здание — тонкая и высокая модерняжка в двадцать этажей. Пластик, металл и стекло. И все в клеточку. На восьмом этаже этого гигантского учреждения небольшая комнатка. Одна-единственная — это все, что выделила Москва всесильному Громышеву, великому Громышеву, могучему Громышеву, громовержцу Громышеву. И, надо сказать, даже эту крохотную келью он вымолил у Москвы с трудом.
На подхалима-коротышку с громадной башкой я налетел прямо в коридоре. Наткнулся. Посреди гудящего улья.
— Ах, что за встреча. Как давно я вас не видел… — начал я, весь наливаясь кровью.
— Олег?.. Ну давай зайдем в комнату.
— А зачем в комнату? Мы и здесь поговорим.
— Ну не в коридоре же. Такой шум.
Он отступал к своей келье. Я за ним. Он побледнел.
— Давай зайдем в комнату, — приговаривал он. — Неужели же трудно зайти в комнату…
И я все шел и шел за ним. А когда вошел — увидел, что в кресле сидел Громышев. Собственной персоной.
— Олег! Какими судьбами! — посмеиваясь, начал он.
Они расхохотались. И Громышев, и оба его подхалима — тот, что вошел со мной, и второй, тот, что болезненный, он сидел у окна.
Я стал им чеканить, что Громышев или его подлипалы (мне все равно кто) должны немедленно отправиться в тот авосечный институт. И должны сказать, что пошутили. И что я прекрасный работник. И что я устроился к ним не из-за кого-то, а сам по себе…
Они опять захохотали.
— Олег…
— Вы должны
Я подошел к графину, налил воды в стакан — выпил.
— Ты нигде не устроишься, Олег, — сказал Громышев.
— Это почему?
— Он, — Громышев указал на коротышку с огромной башкой, — случайно оказался в том институте. И, даю тебе слово, случайно тебя выдал…
Я молчал.
— Но отныне, — Громышев все еще тыкал пальцем в коротышку, — по моему совету он будет иногда звонить в отделы кадров. Куда бы ты ни устроился, за неделю-другую он тебя отыщет. И скажет там, что ты бросил у нас работу и сбежал в трудный час. Тебя не возьмут в штат нигде.
Это было весомо. Не отнимешь.
— Что ж, — сказал я, — побуду свободным.
— В Москве нельзя быть свободным. Это тебе не степь.
— А я попробую.
— Ты умрешь с голоду. И ты, и твоя Джульетта.
Нет, он не собирался лишать меня права на работу.
Он даже очень хотел, чтоб я работал. Но только в одном и единственном конкретном месте. У него.
— Поживи. Поживи свободным. — Он улыбнулся во всю ширь. — Поживи.
Я сказал:
— Поживу, Алексей Иваныч, и к вам не вернусь. А что касается голода, то ведь во всякой свободе есть свои пятнышки.
Это было его собственное выражение. Насчет пятнышек. Подхалим, тот, что болезненный, отметил мой выпад.
Громышев улыбнулся:
— А ведь был еще пожар, Олежка. Конечно, может, она сама загорелась, это я про степь. Но одни тушили больше, а другие меньше. А если кто-то в те же самые дни убегает…
Это был намек. Он много мне делал доброго и потому как бы имел право один раз сделать подлость. Во всяком случае, намекнуть на подлость — это он мог. Право сильного, который долго тебе потакал. Право человека, который засиделся на собственном благородстве.
— Давайте, давайте, — сказал я. — Действуйте. Видно, вам без этого не обойтись.