Все послеобеденное время прошло в работе. Робин, руководимый братьями, должен был перевезти на тележке бесчисленное количество пыльных банок, ополоснуть их под струей воды, затем высушить на солнце и наконец, уложив чистую посуду в ящики, переправить в сарай. К вечеру Робин совсем обессилел, и, когда Бонни, Понзо и Дорана вышли поиграть на свежем воздухе, он остался и присел отдохнуть на перевернутый ящик, находившийся в дальнем конце сарая. Разглядывая свои покрасневшие от волдырей ладони, Робин не сразу заметил картины, прикрытые старым брезентом. Кто-то старательно убрал полотна в темный угол, подальше от любопытных глаз, однако солнечный луч, пробившийся через щель между досками, с таким знанием дела подчеркнул их достоинства, что позавидовал бы любой искушенный в технике освещения владелец картинной галереи. Робин подошел поближе. Перед ним были три прекрасно исполненные картины на религиозные темы. Сюжет большой роли не играл, поражало другое: великолепная техника передачи светотени, тщательно воспроизведенная игра бликов на поверхности и глубочайшее проникновение в образ, которое словно растворяет изображаемый предмет, доводя его до грани полной дематериализации. Робин часто беседовал с Антонией о живописи и был способен распознать кисть настоящего, большого мастера. Заинтригованный, он отодвинул брезент и попытался узнать имя живописца. Кто-то процарапал его ножом с такой силой, что чуть не повредил полотно. Ему пришлось исследовать все три картины одну за другой, чтобы прочесть подпись:
Сделанное открытие ошеломило Робина. Значит, эта матрона, претендующая на звание его матери, эта всегда испуганная неряха, неспособная посмотреть прямо в глаза, была художницей? Чего ради тогда она весь Божий день возилась с вареньем или угождала старому тирану, более невежественному и суеверному, чем последний феллах[7] с Верхнего Нила?
– Не трогай! – вдруг раздался у него за спиной голос Джудит. – Давно нужно было их сжечь.
Сжечь? Робин стал с воодушевлением убеждать ее в несомненной художественной ценности полотен, валявшихся в пыли среди банок и мешков с зерном. Чем горячее он протестовал, тем большее смущение отражалось на лице Джудит.
– Так, ерунда, – задыхаясь, выговорила она. – Я занималась этим в молодости, чтобы немного заработать, продавала в рестораны или лавки для туристов. Получала несколько долларов, но твой дед решил, что подобное занятие льстит самолюбию, а значит, питает гордыню. Пожалуй, так оно и есть. Невольно начинаешь считать себя выше других только потому, что умеешь водить кисточкой по холсту… Глупости. Я уже давно бросила.
Поскольку Робин не унимался, Джудит сделала ему знак молчать и выбежала из сарая. Она пересекла двор, потрясенная и даже напуганная сценой, которая произошла. Десятилетний ребенок оценивал ее картины с уверенностью знатока, употребляя выражения искусствоведов, рассуждающих о живописи во время выставок или на страницах городских газет. В этом было что-то ненормальное. Никто никогда с ней так не говорил, даже ее муж Брукс. Одной минуты хватило, чтобы там, в глубине сарая, между ней и другим человеком образовалась тайная связь, нечто вроде сообщничества, чего прежде с ней никогда не случалось. Джудит охватил ужас перед этой неожиданно возникшей интимностью, которая ей казалось противоестественной, чуть ли не кровосмесительной. Несколько мгновений она чувствовала, что Робин близок ей, как никто другой. Такого не должно быть. Только не это.
Джудит вбежала на кухню и, набрав полные пригоршни воды, охладила лицо. Ее щеки пылали, к глазам подступили слезы. Она дала себе клятву, что при первой же возможности сожжет картины и впредь будет держаться подальше от странного мальчугана, едва не поймавшего ее в свои сети. Иначе он полностью завладеет материнской любовью, не оставив ничего остальным.
Еще две ночи Робин провел в доме и дважды видел один и тот же сон, если не считать некоторых деталей. То он был закрыт в гробу, то в банке с вареньем, и до него доносился чей-то радостный голосок: «В озере полным-полно серебра, стоит только забросить удочку». Или еще: «Рыбки не заглотнут серебряный крючок, слишком рано…» Полная бессмыслица, но при пробуждении у мальчика сердце готово было выскочить из груди, по лицу струился пот, а главное, его не покидала уверенность, что он упустил что-то чрезвычайно важное.
На рассвете третьего дня загон был готов.
Джудит осторожно поставила крынку молока точно на середину блюда – Джедеди требовал соблюдения самой строгой симметрии. Он приходил в неистовство, если тарелка оказывалась сдвинутой хотя бы на толщину пальца по сравнению с ее обычным местом. Джудит приходилось на глазок отмерять нужное расстояние между тарелкой, ножом и вилкой, чтобы убедиться в безупречности сервировки.