Сообщение ТАСС № 106 от 7 октября 1941 года.
Перед расстрелом людям приказывали снять с себя всю одежду. Фотографии — как ни удивительно, это цветные фотографии, — сделанные немецким фотокорреспондентом роты пропаганды, крупным планом запечатлели: протез, черный полуботинок, рубашку, белую, пальто, коричневое. Следы на песке. Человеческие. А вот кое-что другое: детская туфелька, шуба, дамская сумочка, коричневая, детская шапочка, вязаная, письмо, книжка, вероятней всего, записная. И общий снимок: во всю длину насыпи тысячи и тысячи подобных же, где просто скинутых, где тщательно сложенных, где яростно выброшенных предметов одежды.
На одной из фотографий можно видеть двух немецких солдат, разбирающих ворох тряпья — не в поисках чего-то ценного, а чтобы проверить, не припрятала ли здесь перед расстрелом какая-нибудь из матерей своего ребенка.
Что еще очень хорошо видно на фотографиях: солнце светит.
Среди солдат были и такие — некоторые, очень немногие, — кто отказывался расстреливать мирное население. Их самих за это не расстреливали, не разжаловали, не предавали военно-полевому суду. Очень немногие сумели сказать «нет», но, как убедительно доказывает в своей книге Браунинг, — они не были
Он, брат, звал меня. Его голос раздавался из другого конца не то коридора, не то туннеля. Я побежал на голос, и туннель неожиданно вывел меня на свет. Сад, много людей, все как на негативе, тени белые, лица черные, никого не узнать. Брат стоит здесь же, лицо черное, костюм — или это мундир? — белый. И просит меня спеть для него, что-нибудь, все равно. Я пою. И сам удивляюсь, до чего чисто, до чего красиво у меня получается. И вдруг он бросает мне грушу, а я не успеваю поймать. Мой ужас, когда груша падает на землю. И его голос: «В пользу бедных».
Монастырь Киево-Печерской лавры стоит над Днепром. Отсюда пошло на Руси христианство, говорит мне гид, вслед за которым я, с восковой свечкой в руке, спускаюсь вниз, в узкие ходы, что прорыты здесь под землей. В стенах, в нишах, похоронены отцы-основатели, в бликах свечки можно видеть за стеклом их мощи. В нише побольше, по сути в небольшой, озаряемой свечками пещере, сидят четверо послушников. Им положено какое-то время здесь, под землей, рядом с основателями монастыря и упокоившимися братьями, жить и поститься, прежде чем они примут посвящение. Извилистые ходы тянутся под землей, как кишечник, и действительно, похороненные здесь как будто перевариваются, чтобы в день светопреставления возрожденными восстать для новой жизни. Бледные, почти белые лица послушников, которые лишь изредка тихо переговариваются с паломниками.
Когда сестра второй раз лежала в больнице, долго, несколько недель, все нетерпеливей и безнадежней мечтая хотя бы на день вернуться домой, она много размышляла: как так все вышло в ее жизни и почему все вышло именно так, а не иначе. Не то чтобы она говорила: это все отец виноват. Но говорила она о нем много, гораздо больше, чем о матери, даже потом, когда легкий инсульт затруднил ее речь. Ей все время вспоминались эпизоды из прошлого, сцены, случаи, и она только снова и снова качала головой. Часто, затрудняясь с подбором нужного слова, она стала пользоваться выражением, которого я раньше никогда от нее не слышал, она говорила — с нажимом так, очень отчетливо:
Она думала о жизни отца, пошедшей прахом. Она и свою жизнь считала бы пропащей, не случись с ней — это уже в семьдесят два и после операции — то, о чем она снова и снова говорила с большой нежностью, называя это событие счастьем своей жизни: она встретилась с
Человек этот, до выхода на пенсию бывший нашим семейными доктором, жил на нашей же улице, неподалеку, правда, в районе получше, там четырехэтажные доходные дома сменяются небольшими частными виллами.