— Мне придется? Но я ничего не говорил, правда, ничего решительно. — Я втянул голову под одеяло, повернулся к нему задом и понадеялся, что возня у меня за спиной означает одно — он улегся опять.
Я часто разговаривал сам с собой, что-то рассказывал, но этого даже не замечал. Я, должно быть, рассказывал о тех безделицах, какие привезли Биргит и Чезаре, когда навестили меня здесь, в лагере, в день моего рождения. Раньше они не ступали сюда ногой, конечно, остерегались привратника, контроля. Так было до моего дня рождения, — можно подумать, я сам придавал ему какое-то значение. Чезаре извлек из кармана куртки банку "нескафе", высыпал ее содержимое на мой столик, а Биргит, словно добрая фея, достала из сумки синюю фигурку мальчика величиною в дюйм, в широкополой шляпе и с трубой в руках, на шее у этого пластмассового крошки был повязан лоскут красной материи — платочек, который Биргит явно изготовила ему собственноручно. Верхняя часть туловища синей фигурки была покрыта красным лаком, таким же, как ногти у Биргит. Биргит называла его "Красногвардейским бездельником", она посадила его на вершину кофейной горы и смотрела на меня сверкающими глазами. Наверно, скорее бессознательно она стиснула свои груди и сказала нараспев, словно произносила магическое заклинание: "Хансик-Крошка понемножку обойти решил весь свет, обзавелся шляпой, палкой, вид имел совсем не жалкий". Вместо того чтобы прочитать еще строчку про маму, которая горько плачет, Биргит закусила губу.
Младенец за стеной не умел говорить нараспев. Он не произнес ни слова. Он знал только один способ самовыражения: он орал.
Биргит была моей кузиной. Ее тетя познакомилась с моим дядей, когда мне было шестнадцать. Они тогда мгновенно решили забрать меня из приюта, в котором я до тех пор жил, и на целых два года окружить меня истинно родительской заботой. С тех пор я встречал Биргит редко, через большие промежутки времени, когда собиралась ее родня и меня всякий раз представляли как новоиспеченного родственника, причем я до последнего времени чувствовал себя среди них чужим. И это еще не все. Биргит была художница и старалась, чтобы об этом ни при каких обстоятельствах не забывали. В лице Чезаре она явно обрела друга, который не только показывал, какое сильное впечатление производит на него ее художественная деятельность, но и с гордостью предоставлял ей помощь при том или ином хеппенинге. Он называл себя коммунистом, и нетрудно было догадаться: ему нравится, что его немецкая подруга приехала с Востока. Когда я встретил его с Биргит в "Светоче мира", — это было вскоре после моего приезда, — он воспользовался моментом, когда она вышла в туалет, чтобы открыть мне, как он с ней счастлив. Она по-настоящему оттуда бежала, бежала отважно, сказал он с сияющими глазами, в то время как я думал о своем неудавшемся бегстве, и сияние Чезаре воспринимал как унижение. В конце концов, ее бегство оказалось успешным, хотя и не таким, каким я до сих пор его считал. Однако Чезаре мне объяснил, что идеи Биргит более коммунистические, по крайней мере, более революционные, нежели социалистические. Памятник Ленину она выкрасила в красный цвет, сверху донизу, — говоря это, он сопел, — но ее не застукали. Я кивнул и подумал о той ночи, когда я там, один как перст, взбирался на трехметровую высоту, к голове Ленина, и в то же время пытался не дать опрокинуться ведру с краской, которое висело на веревке у моего бедра, пока я не поскользнулся и ровно в тот момент, когда вспыхнули прожектора, не потерял опору, не заскользил вниз по ленинской бронзовой броне, поджав под себя ноги от страха перед ударом о землю, что наверняка было ошибкой, ибо так я сломал обе, — и словно дилетант, рухнул вниз. Словно дилетант. Конечно, дилетантом я не был. Даже если одна лишь голова Ленина стала красной, ибо я, само собой разумеется, хотел начать сверху, а донизу не добрался, — слова "сверху донизу" были чистейшим преувеличением, и то, что Биргит в своей героической легенде с такой легкостью приписала себе, на самом деле стоило мне нескольких месяцев тюрьмы. Наверно, ей показалось слишком трудоемким выдумывать тюрьму. Я не мог злиться на нее за то, что она превратила мои злоключения в собственную историю, в конце концов, эта история явно произвела желанный эффект. Чезаре лежал у ее ног. Я отхлебнул пива и кивнул. "Сильна наша Биргит, сильна". Биргит вернулась из туалета, губы у нее были накрашены черной помадой, и она вызывающе взглянула на Чезаре: "Мамма миа, я вам мешаю?" После чего села к нему на колени и укусила его за щеку. В этом плане они замечательно друг друга дополняли, она, видимо, находила шикарным, что ее друг — итальянец, — я, по крайней мере, именно так истолковывал ее нынешнее любимое выражение "Мамма миа".
Неизбежно последовал вопрос Биргит, нашел ли я, наконец, работу или квартиру. Эта цель казалась мне иллюзорной.
— Черт побери! — проревел кто-то мне в ухо, и две руки стиснули мое горло. — Я человек миролюбивый, миролюбивый, черт побери.