Захар Лемеш — видный мужчина. Для старшины он еще совсем молодой, лет под тридцать пять. К тому же он и блондин, а блондины отличаются той особенностью, что выглядят моложе своих лет. Бороды у старшины нет и усы растут слабо, но лицо энергичное и довольно красивое. Правда, губы у него слишком толсты, нередко кривятся, но это уже результат его старшинского важничанья, а не упущение природы. Зеленоватые глаза умеют быть злыми и строгими, хотя сам старшина человек не злой. Войдя в канцелярию, он шумно идет за барьер, громко здоровается с писарем и помощником и важно садится за стол, причем стул под ним скрипит, трещит и шатается, так как старшина мужчина плотный, широкий, как хорошая шула [Шула — толстый столб в стене, от которого начинается новый ряд бревен] на гумне зажиточного хозяина.
— Слушай, писарь, нужно купить нам хороших стульев, а то на этой рунде и сидеть нельзя. — "Рунда" на языке старшины то же самое, что "ерунда".
Затем старшина переводит глаза на царские портреты и на украшающие их рамы, которые он сам выбирал. Старшина любуется царями и особенно царицей. А порой не выдержит и скажет:
— Эх, ядри его кочан! Нарядиться бы так, как царь, да иметь бы себе такую молодицу!
После этого старшина спрашивает у писаря, как идут дела, что сделано, что надо сделать, куда поехать в первую очередь и к кому заехать на обратном пути.
— Ну, дай папиросу, — говорит в заключение старшина.
Если порой помощник писаря протянет ему свои папиросы, Захар Лемеш пренебрежительно махнет рукой и скажет:
— Рунда твои папиросы!
Он знает, что папиросы писаря более дорогие, хотя распознать, определить их качество на свой собственный вкус он не может — старшина не курильщик и курит только при исполнении служебных обязанностей, для большей солидности и важности. Он иногда и сам покупает небольшие пачки папирос — за три копейки пачку, — ведь не всегда же под рукой бывает писарь, да оно еще и солиднее, когда старшина при людях вынимает из своего кармана папиросу.
— При службе, вишь ты, без этого трудно обойтись, — говорит старшина, если кто замечает, что он начал курить.
Сюда же в свободное время заходит и церковный староста Рыгор Крещик, крепыш старик лет шестидесяти с лишним. Он любит компанию высшего полета, любит посидеть, потолковать, посмеяться, — а хохочет он залихватски, — и о церковных делах завести речь: ведь Крещик больше, чем сам поп, заботится о благополучии церкви. Он тоже любитель выпить пива. Иногда с пивом и приходит сюда, да еще и рыбину в придачу притащит, чтобы мать писаря приготовила закуску. Поговорив о святых делах церковных, он так или иначе свернет разговор и на пригожих молодиц. Одним словом, человек-душа.
Сельский староста Бабич тихий человек, ласковый. Сам он говорит мало, а только слушает, как другие болтают, причем на его лице все время цветет добродушнейшая улыбка. Никто так не умеет слушать, как Бабич: внимательно, сочувственно, понимающе. Иногда он громко смеется, махнув рукой и наклонив лысую голову. А если кто отпустит что-нибудь очень сочное, тогда староста замашет обеими руками и смеется, качая головой. Приятно рассказывать такому человеку.
И писарь, и старшина, и оба старосты окружают Лобановича своим вниманием, угощают пивом, подбадривают, стараются развеселить. Они уверены, что нет здесь причины быть невеселым: и молодиц хороших много, и паненок хватает — в первую очередь две сестры-поповны и дьячкова Даша, — и все они почти на одном дворе со школой.
Слушает учитель и усмехается, а сам думает: "Скорей бы в свою школу перебраться!"
XIV
Лобанович любит свою новую школу. Она сразу пришлась ему по душе, даже внешний вид ее такой, словно улыбается она приветливой улыбкой. И крылечко такое уютное, простое, без всяких лишних выдумок. Так и тянет порой посидеть на нем, послушать голоса повседневной деревенской жизни, ее извечную песню, что оживляет и наполняет просторы полей и глубоко западает в душу человека. Особенно громко звенит эта песня перед вечером либо утром, когда воздух такой отзывчиво чуткий, когда каждый звук плывет-разливается, расходится далеко вокруг.
Налево от школы, в трех четвертях версты, пролегает железная дорога. Высокие телеграфные столбы с туго натянутыми проводами, словно чудесные музыканты, неустанно слагают гимны человеческому разуму. Победной радостью звенят железные колеса вагонов, вихрь звуков подхватывается заречным камышом и превращается в целую метелицу прерывистого смеха-шелеста. А справа, из глубины заречья, из болотных зарослей, доносится густой короткий гудок парохода, напоминающий рев дикого могучего зверя. Целая симфония гудков, смягченных расстоянием, бежит-плывет сюда из города, дрожит-колышется в воздухе. К этой симфонии фабричных гудков присоединяются скрип и тарахтенье крестьянских телег, гомон рыбаков, стук весел и заливистый смех веселого человека или ядреная брань обозленного сердца.