Пригласив занять положенное мне место на привинченном стуле, следователь информировал меня о том, что он - мой постоянный следователь, что решение всех могущих возникнуть у меня вопросов зависит только от него (давая понять, что я принадлежу ему как одушевленная вещь) и что, следовательно, если я хочу, чтобы эти вопросы им решались в положительную сторону, то я должен вести себя хорошо. Я хочу дать наперед общую характеристику этому следователю. Он отрекомендовался помощником начальника следственного отдела; почему меня им почтили - не знаю. К нему часто приходили для каких-то консультаций другие следователи, и я с нескрываемым любопытством разглядывал их. Это была молодежь, несомненно, с юридическим образованием, и у нас были общие знакомые среди профессуры. Посещавшие моего, следователи были люди с обычными человеческими лицами, во внешности которых не было ничего звериного; это вызывало мое удивление в силу диссонанса между такой внешностью и тем гнусным людоедским делом, которое они делали. Звериная внешность - это, по-видимому, сценическая и кинематографическая стилизованность подобных деятелей. Многие самые отъявленные душегубы, самые жестокие и бессердечные гестаповцы часто имели обманчивый вид херувимов. Один из следователей, посещавший моего, молодой парень с фурункулезом, был следователем жены Вовси. Я просил его передать ей привет (что он выполнил) и просил не очень ее мучить. Он запротестовал против самого факта мучений и спросил у меня, почему я так внимательно его рассматриваю. Я ответил, что из любопытства, что он напоминает мне кого-то из моих студентов и что его внешний облик плохо вяжется с его функциями. Он мне ответил: "А что, мы разве другие люди?" Они действительно считали себя людьми и, мне кажется, могли бы ими быть в другой общественной формации и в другой профессиональной области. Мой "херувим" был сложным парнем неглупым, хитрым, разбитным, с скудными, поверхностными, но все же какими-то сведениями из разных областей литературы и биологической науки. Может показаться странным, но у меня не осталось чувства озлобления или ненависти по отношению к нему. Более того, я до сих пор храню некоторые чувства благодарности ему за те проявления человечности, которые у него иногда проскальзывали, за те некоторые контакты и беседы на вольные темы, которые он иногда допускал и которые были для меня какой-то отдушиной в одиночном заключении. Иногда мне казалось, что в нем прорезывались какие-то элементы сочувствия к моей судьбе. Но при всем этом он был следователем МГБ и старательно выполнял свою роль: добиваться признания того, чего не было, и тенденциозно интерпретировать, соответственно заданию, то, что было.
После его информации о принципиальных основах наших взаимоотношений, я у него спросил о том, где я нахожусь. Он ответил: "В Лефортовской тюрьме". Я внутренне похолодел и понял, что мое дело - плохо. Лефортовская тюрьма имела самую ужасную репутацию среди всех московских тюрем. Считали, что из нее никто не выходил, что само заключение в эту тюрьму - это уже приговор, это - обреченность на самое ужасное. У моей жены был мистический страх перед этой тюрьмой, одно название которой повергало ее в ужас. К счастью, она не знала, что я в ней нахожусь, и думала, что я - на Лубянке. Она позднее говорила, что не выдержала бы, если бы знала, что я - в Лефортовской тюрьме.
Мне трудно сравнивать эту тюрьму с другими, на Лубянке я пробыл только сутки (об этом важнейшем эпизоде я ниже расскажу) и уловил лишь разницу в том, что там пищу приносила в камеру официантка в белом переднике и с белой наколкой на голове и что в камере не было санитарных приспособлений лефортовской одиночки, которые я высоко ценил. Но Л. С. Штерн, проведшая около трех лет на Лубянке и привезенная для устрашения в Лефортовскую тюрьму, где провела 20 суток, вспоминая этот период, назвала Лефортовскую тюрьму преддверием ада. Все познается в сравнении! Мне сравнивать было не с чем, и я был доволен, что все заключение провел в "одиночке", а не в общей камере. Я предпочел быть один, чем в обществе чужих, незнакомых товарищей по несчастью, каждый из которых мог оказаться провокатором. Лучше физическое одиночество, чем скованное одиночество в людском коллективе. Таким образом, хотя сие от меня не зависело, но один из пугающих факторов режимной тюрьмы - "одиночка" - совпал с моим желанием назло авторам режима. Трудно сказать, насколько сохранилось бы это желание при длительном заключении.