— И у вас хватает наглости просить меня помочь ей сбежать от человека, которому она принадлежит по закону, чтобы стать любовницей другого белого человека? Почему я должна это делать? Конечно, она хочет улучшить свою жизнь! Почему бы и нет! Но почему я, белая женщина, должна подвергать себя риску попасть в тюрьму, чтобы помочь такой, как она? Они соблазняют наших мужчин своими темными телами и развратным поведением, превращают в насмешку наши браки…
Чичеро поднял руку, как бы отгораживаясь от ее кипящей ярости, и спокойно сказал:
— Мадемуазель! Как женщина, вы должны понять другую женщину. Белый человек, к которому она хочет уйти, любит ее и ее ребенка, хочет защищать их, а тот, от которого она хочет сбежать, унижает ее, использует ее…
Мысль об Аристе, принуждающем к сожительству эту рыдающую горничную, так оскорбила чувства Симоны, что она больше не могла слушать. Она отвернулась, сбежала вниз по ступеням и, ничего не видя, пошла по грязной тропинке к своей лошади.
Она слышала быстрые шаги за спиной и знала, что не сможет убежать. Ее сердце бешено заколотилось в груди. Латур поймал ее за руку и насильно повернул к себе лицом. Лошадь тревожно и протестующе заржала.
Симона едва ли ее слышала. Никогда за все ее двадцать четыре года к ней не прикасался черный человек. Ее сердце почти остановилось от потрясения. Медленно, в ужасе она подняла глаза к его лицу.
4
— Вы должны выслушать, мадемуазель! — Его голос был тихим и настойчивым.
Дрожа от страха и бешенства, Симона попыталась выдернуть руку, но он крепко держал ее. Наказание за приставание к белой женщине — смерть. Понимал ли он это? Кожа его руки была гладкой и теплой, и почти такой же светлой, как ее собственная.
Он как будто почувствовал ее растерянность и сказал:
— Как сострадательная женщина, вы не можете отвернуться от женщины, с которой так жестоко обращались. Даже если ее кожа темнее вашей.
Что-то новое примешалось к ее ярости и страху. Она увидела этого цветного с приятным голосом не как слугу, а как привлекательного мужчину, свободного, достойного вежливого, но не почтительного. Такого раньше никогда не случалось. Это было так удивительно, что она совершенно была сбита с толку.
Он призывал ее помочь беглянке в ситуации, о которой креольские женщины по молчаливому соглашению никогда не упоминали, червоточине, разъедавшей сердце, ране, слишком болезненной, чтобы ее обсуждать. Он говорил с ней не как с рабовладелицей, а как с женщиной, которая, по его мнению, должна помочь менее удачливой женщине. Всего несколько дней назад она случайно услышала как кто-то — Роб? — говорил: «Слишком много освобожденных рабов в Новом Орлеане. Они забыли свое место. Если бы моя воля, я бы всех их отослал обратно в Африку».
К собственному удивлению, она ответила Чичеро Латуру, как белому мужчине, бросившему ей вызов:
— Как вы можете просить помощи у меня, белой женщины? — Она почувствовала, как он окаменел, но пылко продолжала: — Вы думаете, что если я не замужем, то не знаю об этих альянсах, о цветных любовницах наших креольских мужчин?!
Его печальные глаза потемнели. Он тихо сказал:
— Вы держите наши жизни в своих руках, мадемуазель. Милу пытается спасти своего ребенка для отца, который зачал его в любви. Все, что мы просим, — не сообщайте, что видели нас.
— Если вы помогаете сбежавшей рабыне, вы делаете это на свой страх и риск, месье Латур! Но я не могу поверить, что она рискует жизнью. Месье Бруно явно ценит ее, — горько сказала она, — а он не жестокий человек.
— Вы знаете его надсмотрщика?
— Откуда я могу знать его надсмотрщика? — спросила Симона, гордо тряхнув головой, но задрожала, потому что образ сбежавшего раба, преследуемого собаками и этим ужасным человеком, снова вспыхнул в ее памяти. Однако любой плантатор из ее знакомых послал бы своего надсмотрщика с гончими и не отказался бы сам погнаться за беглецом в компании соседей.
— Я вижу, что вы его знаете, — сказал цветной с тихим удовлетворением.
Он отпустил ее руку. Бессознательно Симона потерла ее об юбку, и он иронически улыбнулся.
Девушка испытывала ужасную тревогу, ее мысли все возвращались на залитую лунным светом галерею, где при ней Арист разговаривал с надсмотрщиком. «Мы поймаем его к утру». Но раба не поймали, иначе Арист не дал бы объявление в новоорлеанские газеты.
Беглец явно растворился в массе чернокожих, в тайной юдоли, куда не мог войти ни один белый. Она осознавала реальность этого мира так ясно, как никогда раньше. Как будто приоткрылась дверь и она в первый раз заглянула в общество рабов и свободных цветных, существующее параллельно с ее собственным миром. Это был теневой мир, который креолы и американцы ограничили комендантским часом и огромным количеством других запретов, однако знали о нем очень мало, хоть и пользовались его услугами.