Собственно, бо́льшую часть времени Касторп мечется между неорганическим и органическим, пытаясь понять их связь. При этом неорганическое берется им в преображенном человеческим духом виде, например в живописи. Один из ключевых моментов «Волшебной горы» – визит Ганса и Иоахима в квартиру доктора Беренса, где тот демонстрирует написанный им портрет мадам Шоша, в которую влюблен Касторп. Портрет плохой, но Касторпа волнует лишь одна деталь – кожа этой женщины, отчего-то удивительно точно переданная Беренсом на холсте: органика, превращенная в неорганику; живое, превращенное в неодушевленный предмет. И Ганс бросается «изучать материю»; ранее не замеченный в особой любви к книгам и учености, он окружает себя толстенными томами, которые лихорадочно читает, сидя на балконе и в постели перед сном. В каком-то смысле это тоже болезнь, причем весьма современная для европейского сознания модерной эпохи: вместо того чтобы попытаться овладеть живой мадам Шоша (или хотя бы объясниться ей в своих чувствах)[13]
, Ганс Касторп изучает то, из чего мадам Шоша – и все остальные люди – состоит. Но для того чтобы дойти до этого, нужно сначала разгадать тайну превращения неорганической материи в органическую – ведь дух возникает именно из последней. Эта тема весьма популярна у некоторых пациентов и работников «Берггофа», о ней ведутся дискуссии, что неудивительно – санаторий ведь место драмы органики (туберкулезников) на фоне неорганики (гор).Радикальный вывод, к которому на определенном этапе (но не в итоге!) приходит Ганс Касторп, таков: сама жизнь и есть болезнь. Он идет даже дальше доктора Кроковского (в чем, кстати, он ни за что себе не признается), утверждающего, что болезнь как таковая есть вещь всеобщая, имеющая неорганический характер. Кроковский в этом смысле даже ближе к Гиббону с его идеей закономерного упадка всего в мире, как живого, так и неживого. Касторп же оказывается еще большим декадентом и еще более «современным»[14]
, нежели местный псевдо-Фрейд, регулярно читающий пациентам лекции о самых модных в то время вещах, от тайн пола до спиритизма. Ганс Касторп «дошел до взгляда на материю как на грехопадение духа, как на вызванную раздражением злокачественную его опухоль» (2, 30); для него материя есть «постыдное перерождение нематериального», а жизнь – «лихорадка материи» (1, 325), «распутство материи, болезнь» (2, 30). Перед нами картина последовательной градации извращения, болезни: материя есть злокачественная опухоль духа, а жизнь есть лихорадка, болезнь материи. Получается, что жизнь – болезнь духа, возведенная в третью степень; собственно, жизнь – дистиллированная болезнь тройной очистки. Жизнь – чистая болезнь. Тут нелишним будет вспомнить, что все эти рассуждения происходят в легочном санатории, то есть в месте, обитатели которого борются (часто – безуспешно) с заболеваниями легких и дыхательных путей (Иоахим Цимсен умирает от горловой чахотки). Дух дышит, где хочет. В данном случае он дышит в легких, источенных туберкулезом, он проходит сквозь гортань, которая вскоре может перестать пропускать что-либо. Более того, дух в «Берггофе» часто дышит внутри тел больных, издавая порой ужасный звук, так изумивший Касторпа – результат искусственно вызванного пневмоторакса, которым Беренс пытается лечить тяжелых чахоточных[15]. Жизнь «Берггофа» – не метафора болезни, поразившей современность, она – как и сама современность – является болезнью, ужасной и непристойной, как свист пневмоторакса, которым мастерски овладела некая Гермина Клеефельд: «У нее просто талант, он дан не всякому» (1, 73).«Непристойность» – очень важное для нас здесь слово. У Эдуарда Гиббона Римская империя приходит в упадок и разрушается подобно старому утесу, возвышающемуся над морем. С течением времени он дает трещины, слабеет изнутри, его истачивают ветер и морская соль; утес падает, оставляя на берегу гигантские камни. Это благородная, величественная, несмотря на множество мелких неприглядных деталей, закономерная катастрофа, почти геологическая. У Томаса Манна одержимая материальным совершенством современность есть не что иное, как декаданс, окончательно разорвавший дух и тело, чистая, стопроцентная, без примесей, болезнь: тело находится в возбужденном поиске наслаждений и – одновременно – гниет, а сатанинский дух[16]
мечется, смущает больных, заставляет их потерять последние остатки пристойности. Одни свистят пневмотораксом, другие объедаются, но главная непристойность Волшебной горы – немыслимая при других обстоятельствах, невозможная «внизу», «на равнине» одержимость сексом. Только стойкий солдатик Цимсен смог противостоять всеобщей разнузданности и до самой своей героической смерти сохранить высокие стандарты внутренней дисциплины.