Я закончил предыдущий абзац невинной шуткой, чтобы снять неловкость – ведь вывод, к которому я пришел, довольно жуткий. Без памяти мир распадается, он теряет не только причинно-следственную связь – мы ведь устанавливаем ее ретроспективно, накладывая объясняющую схему на уже прошедшие события, выводя из них нынешнее положение дел, – он теряет свою форму, превращаясь в состояние, в котором пребывало все до появления – если верить Библии – Слова. Получается, что Слово, Логос, есть функция памяти. Или наоборот – память есть функция Логоса. Это вроде бы подтверждает гипотезу о Фунесе как идеальном художнике. Ведь он хранит в своей памяти абсолютно все, значит, дает возможность это все выстроить определенным образом в самом совершенном из видов человеческого мышления – в художественном. Однако, если вдуматься, дело обстоит противоположным образом.
Борхес настаивает, что Фунес помнит все, но все по отдельности. «Не будем забывать, что сам он был почти совершенно не способен к общим Платоновым идеям. Ему не только было трудно понять, что родовое имя „собака“ охватывает множество различных особей разных размеров и разных форм; ему не нравилось, что собака в три часа четырнадцать минут (видимая в профиль) имеет то же имя, что собака в три часа пятнадцать минут (видимая анфас). Собственное его лицо в зеркале, собственные руки каждый раз вызывали в нем удивление». Абсолютная память Фунеса не избирательна. Она всеобща, тотальна, но тотальность ее заключается в том, что помнится каждая вещь в отдельности, каждый образ, каждый набор молекул в каждый данный момент, так сказать. Борхес вынужден здесь остановиться: ведь, как было сказано выше, и любой из мгновенных феноменов, запомненных абсолютной памятью Фунеса, представляет собой набор феноменов еще более мгновенных, улетучивающихся, распадающихся, в свою очередь, на еще более мелкие. Получается, что несчастный аргентинский паренек – не Хранитель Памяти Мира, а ее истребитель, нигилист в самом прямом смысле этого слова, то есть тот, кто сводит многообразие мира к неизмеримой ничтожности, к ничему, к nihil. И уж тем более он не идеальный художник; наоборот, существование Фунеса исключало саму возможность существования искусства, литературы и так далее. Заметим, что рассказ Борхеса заканчивается смертью главного героя; будь он жив, «Фунес, чудо памяти» не появился бы.
Искусство действительно теснейшим образом связано с памятью, но совсем другим способом, нежели тот, что издевательски (я настаиваю – издевательски; к сожалению, мало кто замечает, как часто Борхес зло шутит) предлагается в рассказе «Фунес, чудо памяти». Да, без воспоминания эстетический эффект – еще раз прошу прощения читателя за старомодный вокабуляр – невозможен; но дело в том, что это воспоминание предстает уже в виде образа, «платоновской идеи» в терминологии Борхеса, а не отдельной вещи. Художник, если использовать терминологию средневековой западной философии, не «номиналист», а «реалист». «Клятва Горациев» Давида невозможна без общего представления современников о легендарном периоде древнеримской истории, без политических образов, которые существовали в европейском общественном сознании конца XVIII века, без культа дружбы и братства, сложившегося задолго до того, но реанимированного в качестве республиканской добродетели, и так далее. Все это не отдельные вещи, а именно образы и идеи, которые живут в памяти – личной и общественной. Чуть было автоматически не написал «хранятся в памяти», но память – не сейф и не чердак, это гигантский, монструозный процесс трансформации одного воспоминания в другое, одного образа в другой. Увы, придется прибегнуть к примеру, столь же избитому, как и ссылка на рассказ Борхеса. Я имею в виду эпопею Марселя Пруста «В поисках утраченного времени». Кто только не упоминал в своем рассуждении о памяти печенье «мадлен», которое побудило главного героя пуститься в многотомное повествование под названием «В поисках утраченного времени»… «Мадленка» – спусковой крючок, нажав на него, автор выпускает на волю целый мнемонический мир. Все так, но дело в том, что сама по себе «мадленка» значит мало, она в том знаменитом эпизоде в самом начале романа (и я подозреваю, что немалая часть цитирующих эту историю дальше данной главы не продвинулись) окружена множеством других воспоминаний, я бы даже сказал, что вкус печенья мгновенно рождает образ комнаты, в которой мальчик Марсель пытается уснуть, комната декорирована разными предметами, являющимися также образами исторической и культурной памяти (вроде принцессы Женевьевы Брабантской в волшебном фонаре), а за пределами комнаты – дом родителей, мать и отец, гости, Сван, бабушка, служанка Франсуаза, городок Камбре, его колокола, церковь, усадьба герцога Германтского, Париж, Венеция, мир. Это не отдельные вещи, это именно образы, Фунес не понял бы в этом ничего, точнее – он бы их не увидел. А не увидев, не запомнил бы.