А Петр?.. Он по-прежнему сидит на пороге дома, мрачный и молчаливый и - не знаю - может быть, иногда жалеет, что не погиб тогда на склонах Отамора.
Со мной, по-видимому, уже все кончено. Вскоре и дети эти не будут во мне нуждаться. Я начал строить себе могилу на Кладбищенском Острове.
VI
Через шесть дней.
Я смотрю на последние слова, написанные несколько лунных суток назад, и глаза у меня застилает - не слезами, нет, они уже давно высохли, а каким-то горячим песком, и снова охватывает меня ужас и отчаяние. Не для себя приготовил я могилу на Кладбищенском Острове.
Почему... почему?
Вечный, глупый и такой горький вопрос - и ответа на него нет!
Я остался один.
Один с четырьмя детьми, рожденными здесь, которые мне совсем чужие. Я последний человек на Луне из тех, которые прибыли сюда с Земли. Те двое, Марта и Петр, ушли вслед за О'Тамором, Реможнерами, Вудбеллом. А я жив.
Это именно та судьба, которой я больше всего опасался - и меньше всего ждал...
Подумать только, как быстро все произошло! Шесть лунных дней, земные полгода! Кто бы мог этого ожидать! А ведь уже в третий раз взошло ленивое солнце над тем местом, где я похоронил умерших. Я одинок, так жутко одинок, что начинаю вскакивать в темноте по ночам, а днем пугаться шелеста и теней, которые бросают мне под ноги колышущиеся от порыва ветра чудо-растения.
Да, я одинок. Потому что эти дети - они чужие мне. Это существа с другой планеты, в полном смысле этого слова.
Что бы я ни отдал за то, чтобы хоть на короткое время вернуть Марту или Петра!
Когда Марта заболела, я даже не предполагал, что все так страшно окончится.
Я, правда, давно видел, что организм ее ослаб от всего, что ей пришлось перенести, и от постоянно терзающей ее печали, но подобная мысль была далека от меня, так далека!
В последний день Марта была уже нездорова. Еще более тихая и задумчивая, чем обычно, она проводила все время с детьми на берегу моря. Играла с Томом и даже ласкала девочек, весьма удивленных столь редким у нее проявлением материнской любви. Около полудня, когда я пришел на берег сказать, что пора уже возвращаться в дом на сваях, так как скоро начнется буря, она улыбнулась мне и несколько раз повторила:
- Пора возвращаться, пора возвращаться...
Все эти мелочи так живо стоят у меня перед глазами, и теперь, когда я пишу эти строки, я вижу каждое ее движение, слышу ее голос - и мне не хочется думать о том, что ее больше нет, что я никогда ее больше не увижу...
По дороге домой она взяла самую младшую, Аду, на руки и стала допытываться у нее, любит ли она Тома. Малышка отрицательно качала головкой.
- Нет. Не люблю. Марта погрустнела.
- Почему не любишь? Почему, Адочка?
- Потому что Том злой. Он хочет, чтобы я его слушалась.
- Это нехорошо,- говорила мать,- нужно слушаться Тома и любить его, потому что ты принадлежишь ему...
- Нет. Я не его. У него есть Лили и Роза. А я сама своя.
Я громко рассмеялся, услышав ответ ребенка, но у Марты в глазах заблестели слезы.
- Нельзя быть своей, это нехорошо,- прошептала она скорей для себя. И все же ласково поцеловала девочку.
После полудня она долго разговаривала с Томом. Позвав его к себе, она долго рассказывала ему об отце, в тысячный раз повторяя разные мелочи, которые складывались в какую-то удивительную сказку или гимн в честь умершего любимого. Томаш был мужественным и благородным человеком, но в воспоминаниях Марты его образ представал каким-то божеством, воплощением всего значительного, доброго и прекрасного.
Она также напоминала Тому, чтобы он был добрым с сестрами. Меня это очень удивило, так как подобные наставления редко звучали из ее уст.
К вечеру Марта стала жаловаться на общую слабость, головокружение, боли в костях. Обычно все недомогания она переносила молча, так что мы только по ее лицу могли догадываться о том, что с ней чтото не в порядке - она не искала у нас ни помощи, ни сочувствия. Даже когда мы допытывались у нее об этом, видя, как плохо она выглядит, Марта только качала головой и говорила с усмешкой: "Ничего со мной не произошло..." или: "Пройдет, не умру, я еще нужна Тому".
Поэтому меня еще сильнее обеспокоили ее жалобы этим вечером. Я внимательно посмотрел на нее и только теперь заметил при свете догорающего дня, что у нее на щеках лихорадочный румянец, а глаза запали и окружены темными кругами. Они не утратили своего прежнего блеска, ни пролитые слезы, ни снедающая ее тоска не смогли их погасить, но теперь в них горел какой-то нездоровый огонь, непохожий на обычное, присущее им сияние.