— Княгиня, — заговорил он глухим голосом, с усилием выдавливая из себя каждое слово, — неужели вы думаете, что я мог решиться на такой поступок, не обдумав, не обсудив его со всех сторон? У меня голова треснула от мыслей и дум. Помните, мы раз смотрели с вами пойманную солдатами чакалку. Как она неистово металась в огромном ящике, служившем ей клеткой! В глазах рябило от ее суетливого снова ния взад и вперед; она, как волчок, кружилась в от чаянии, ища выхода и не находя его… Вот такою же чакалкой метался и я по своей квартире целые ночи напролет, без сна, без отдыха, до полной потери сил, метался, тщетно ища выхода, призывая смерть, готовый раздробить череп об стену… Те рассуждения, ка кие я только что слышал от вас, мне приходили в ночь сто раз, эти и многие другие, они ломали мой череп, угнетали сердце глубоким сознанием вины. Если вы со стороны находите мой поступок чудовищным, то каким он должен казаться мне самому?.. Неужели вы думали, что мне надо было напомнить, чем я обязан Анне Павловне и великодушнейшему Павлу Марковичу? Видите ли, княгиня, я давно уже убедился, насколько вы считаете всех нас, здешних "обывателей", ничтожными, недостойными носить имя человека, но, признаться, этого пренебрежительного взгляда я не ожидал и от вас. Из сказанного вами я теперь вижу, что в ваших глазах я просто какое-то животное, действующее под впечатлением инстинктивных чувств, без душевной борьбы, без страданий… Мое душевное состояние вы назвали "блажью" и хотели излечить меня напоминанием прописных истин… Видите, я вам это говорю не ради чего-нибудь, ради Бога, не подумайте, я не хочу ни разжалобить вас, ни рисоваться перед вами. Идя сюда, я даже и в мыслях не держал сказать вам то, что сейчас вы от меня услышали, я говорю это только теперь, к слову, чтобы хоть немного сдвинуть с себя тяжелую плиту презрения, которой вы меня прихлопнули… Я только что вспоминал виденную вами чакалку, как она искала выхода, по, к несчастью для себя, не нашла и кончила свою жизнь, затравленная борзыми щенками; я сравнивал ее судорожное метанье из угла в угол клетки с своим, я тоже искал выхода и, слава Богу, нашел. Выход этот — смерть. Да, смерть, — и ничего больше. В первую минуту я хотел покончить самоубийством, но потом раздумал. К чему, размыслил я, — возбуждать сплетни, толки, догадки, к чему обставлять свою смерть таинственностью и возбуждать в одних жалость, в других — негодование. К чему лишаться, наконец, христианского погребения и оставлять за собою след чего-то преступного, к чему все это, когда у меня в руках есть другое средство достигнуть того же, но при другой обстановке. Впереди своих солдат, возбуждая их отвагу, я в первом же деле брошусь в самую кипень боя и буду убит, но умру, как герой, купив, может быть, моей смертью — победу. Память обо мне останется в преданиях моего родного полка, и товарищи будут вспоминать обо мне не как о преступнике, а напротив, как о человеке, честно вы полнившем свой долг. Когда мое тело будут опускать в землю, его опустят с честью, при громком залпе и бое барабана, погребать меня будет не беспардонная фурштадтская команда, а боевые товарищи, с которыми рука об руку я только что дрался…
По мере того как Иван Макарович говорил, лицо его оживлялось все больше и больше, глаза заблеете ли, и весь он словно переродился. Княгиня слушала его внимательно и только теперь поняла, насколько сильно и глубоко чувствовал и страдал этот сидящий перед нею осужденный на смерть человек. В искренности его слов она не сомневалась; инстинктивно чувствовалось, что это не пустое бахвальство. Он сделает так, как говорит. Прежнего чувства пренебрежительного раздражения как не бывало, взамен его вся душа княгини наполнилась одной искренней жалостью. Теперь она жалела уже не Павла Марковича, не Аню, а этого юношу, едва вышедшего из отрочества, скромного, тихого, с благородными задатками, для которого, при первых же шагах его в жизнь, свет стал тесен и жизнь потеряла всю свою прелесть.
"Неужели, — думала княгиня, — нет ничего, что бы могло остановить, удержать его, снова вернуть мир в его душу, вернуть счастье, которым еще так недавно наслаждались все эти маленькие, тихие, незаметные, как муравьи, люди. Неужели вот сейчас он встанет, чтобы уйти, и уйти навсегда, уйти на сознательную смерть?.. Вот он сидит передо мной с его коротко обстриженной, шарообразной головой, говорит, волнуется, страдает, а всего через каких-нибудь 10–15 дней я, сидя в этой же комнате, узнаю о его смерти. Его тело зароют там, в горах, а здесь будет неутешно рыдать милая, славная девушка. Рыдать горько, безнадежно, тяжелыми слезами, свинцом ложащимися на грудь… Видеть это, сознавать и не иметь возможности ничем предупредить, задержать, отвратить надвигающуюся, непоправимую беду, остановить это чудовищное безумие".