Спиридов слушал причитанья Матая, и в его уме с поразительной ясностью представилась ужасная картина истязания связанного, раненого человека. Глухая ночь. Сырая, тесная, как могила, конура; тускло горит фитиль в почернелом черепочке, наполненном бараньим салом, и в зловещем полумраке молча копо шится отвратительная фигура опьяневшего от водки и крови негодяя. Руки его по локоть в крови, как у мясника, кровью забрызганы лицо и одежда… На почернелом полу, в лужах крови, беспомощно лежит обнаженное, изуродованное тело несчастного мученика с засунутой в рот тряпкой, не позволяющей ему кричать… с вытаращенными глазами и налившимися на лбу жилами… Лицо его искажено невыносимым страданием, он глухо, монотонно, протяжно мычит, содрогаясь всем туловищем… В стороне стоит за хватанная окровавленными руками бутылка спирта, к которой палач время от времени припадает жадны ми губами, чтобы затем с новым усердием приняться за свое ужасное дело…
"А что, если и меня ожидает подобная участь?" — болезненно пронеслось в голове Спиридова, но он тотчас же поспешил отогнать от себя эту мысль.
"С какой стати Шамилю отдавать меня на муку какому-то Матаю, если он может взять за меня богатый выкуп, и фельдфебеля-то отдали ему только потому, что тот был ранен и все равно должен был умереть".
Это соображение настолько утешило Спиридова, что он совершенно спокойным тоном сказал:
— Вот что, братец, завтра, когда меня отдадут тебе, твоя воля будет делать со мною все, что только вздумается, а пока убирайся к черту, понял?
Эта спокойная, самоуверенная речь в устах человека связанного, беспомощно распростертого на земле, но, несмотря на все это, не потерявшего присутствие духа, невольно поразила Матая, смутила его рабскую душу. Он даже не нашелся что возразить и только злобно прошептал:
— Ишь ты, ерш какой; постой, милый, я те завтра колючки-то твои с мясом повыдергаю.
В эту минуту в сакле раздался громкий оклик Та-шава, призывавший Матая.
Старик проворно вскочил и, плюнув в лицо Спиридов у, побежал на голос, бормоча про себя русские и татарские ругательства.
Тяжелую ночь провел Спиридов.
Изнывая от холода и неудобной позы, с онемевшими руками и ногами, он лежал, устремив глаза к небу, с одним лишь страстным и нетерпеливым желанием, чтобы поскорее наступило утро и с ним благодетельное солнце.
С первым проблеском света аул стал оживать. В своем углу, с головой, притянутой к столбу навеса, Спиридов не мог ничего видеть из того, что совершалось кругом, до него только доносились звуки просыпавшегося аула. Он слышал, как крикливо перекликались спешившие к водоемам женщины, как мальчики с гиком и возгласами прогнали табун лошадей на водопой. Отовсюду неслось суетливое блеяние овец; негромкое бурчание буйволов сливалось с душераздирающим ревом осла, которому меланхолично вторило протяжное мычание коров. Где-то немилосердно скрипели арбы, оси которых горцы не имеют обыкновения смазывать, отчего визг и вой, производимый ими, способен оглушить мертвого. Вдруг среди всего этого хаоса звуков, откуда то сверху, из глубины неба, издалека пронесся протяжный, тоскующий вопль. Пронесся и стих, но через минуту снова повторился, на этот раз еще более отчетливый и печальный. Это мулла призывал правоверных к утреннему намазу.
— Алла-иль-Алла, Магомет-рассул Алла, — бесконечной рыдающей нотой, непрерывно, то возвышаясь до страстного, неистового вопля, то переходя в замирающий стон, тянулся протяжно-унылый вопль. Вскоре, как бы в ответ на призыв, со всех сторон наперебой послышались такие же голоса, заглушившее поначалу все прочие звуки кипевшего жизнью аула.
— Алла-иль-Алла, Магомет-рассул Алла, — назойливо лез в уши победный крик торжествующего мусульманства.
За время своей службы на Кавказе Спиридову не раз приходилось слышать молитвенный призыв мулл, но никогда еще не казался он ему таким мощным, победным, как в это утро. Тут, вдали от русских, за стенами неприступного аула, среди вольных гор, мусульманство чувствовало себя еще мощной, грозной силой, смело бросающей свой вызов в лицо христианам. Тут еще было незыблемое царство мулл и полный простор ничем не обузданного фанатизма.
Долго раздавались громкие вопли на крышах домов; последним умолк мулла, возглашавший с минарета мечети, и с этой минуты обычный день вступил в свои права.