Вот разве что отличало и отличает всех этих бывшеташкентских скитальцев… — это правильная русская речь… потому что из года в год прибивало туда волнами разных штормов множество непростой штучной публики. Кого только не приносило: офицеров русской армии Кауфмана, а с ними — целый отряд новоиспеченных „иностранцев“, всех этих, закончивших Окс-форды-Кембриджи, деток киевских, одесских и прочих коммерсантов, у которых хватило денег обучить талантливое чадо за границей, но не хватило пороху пробить Московско-Питерскую стену. Ну, и те ринулись в молодой Туркестанский край, и основали тут целые династии врачей и ученых… А отсидевшие срок зека, которым заказано было вернуться в столицы, и они оседали здесь, в глинобитных кибитках, преподавали языки и прочие другие науки, просто целительно присутствуя в пространстве!.. А эвакуированные писатели, кинематографисты, актеры, ученые! Да и просто нормальные грамотные люди, занесенные сюда ветрами исторических потрясений! Что ж удивляться, что уровень интеллигентности на душу населения в Ташкенте был гораздо выше, чем в среднем по стране! Учительница наша по языку и литературе, Зара Марковна, как живая перед глазами:
— Именительный падеж: нога! Родительный падеж: нет, не дай бог, ноги!..
Я и в Москве сейчас, бывает, покупаю на рынке соленья у девушки-кореянки, и если она таким правильным ученическим говорком говорит мне: „попробуйте капустку, эта чуть-чуть острее, зато вот эта нежнее…“ — я понимаю, что она из наших корейцев и спрашиваю:
— Вы из Ташкента?
— Откуда вы узнали?! — и я улыбаюсь в ответ и говорю:
— Язык…
Нет, я не за то, чтобы вот так взять и похерить все хорошее, что было… Я и не спорю — было! Точно так же, как в любом детстве, в любом городе… Взять этих ребят, греков, среди которых я вырос… Родители этих мальчишек и девчонок были бывшие партизаны, коммунисты, воевавшие с немцами. У нас появились, когда там к власти пришла реакционная клика, ну, и Сталин их принял, как политических беженцев…
Мы вместе росли, на праздники веселились вместе — громкая музыка, национальные танцы, костюмы… Запахи жареного мяса — на пустыре за домом крутили на вертеле целого барана… В будни тоже из окон неслась какая-нибудь мелодия с заезженной пластинки Теодоракиса или Хадзидакиса.
Старики их сидели во дворах и играли в нарды. Причем нарды были диковинными, расписанными разноцветными конусами — я тогда ничегошеньки в этом не понимал, но за игрой наблюдал завороженно…
Ну, и конечно, то, что мы вместе пережили то всенародное землетрясение… Кстати, историю в школе нам преподавала суровая такая тетка по фамилии Колено. Говорила: „Учите предмет по учебнику истории ВКП(б) 46-го года. Замените, — говорила, — Сталина на партию и народ, и учите, — хороший учебник“… Так вот, когда грохнуло землетрясение и директор запретил ученикам выезжать в центр города, историчка вошла в класс и сказала: „Немедленно идите в центр города, и смотрите, смотрите! Вы потом всю жизнь не простите себе, если не пойдете!“.
Да, так наши греки… Когда в середине семидесятых в Греции восторжествовала демократия, они все постепенно стали возвращаться домой… Взрослые, конечно, радовались, а вот дети… дети, которые родились в Ташкенте и выросли там… вот их-то души и резали по живому…
Нет, спорить не буду: когда кто-то при мне произносит имя „Ташкент“… я виду-то не подаю, но в памяти моей возникает гул проснувшихся горлинок за окном. Помните этих, нежно-фиолетовых, словно с византийских мозаик сошедших, птичек? У бабушки окно выходило в сад, и на каникулах я просыпался под их воркотливый говорок… А поездил я немало, в каких только странах, в каких домах, на курортах, отелях-мотелях не просыпался… — нигде не слышал рассветный такой гурлеж, каким полоскали горлышки ташкентские горлинки… Я, когда устаю и долго заснуть не могу, пытаюсь вызвать в слуховой памяти этот баюкающий безмятежный звук… и если удается, — если, говорю, удается! — то засыпаю тогда как младенец…»
32
В середине девяностых я встретила ее в Иерусалиме.
К тому времени не только ташкентская, но и московская жизнь осталась за такими крутыми облаками, что я обомлела, и даже не поверила себе, когда прочитала ее имя на иврите, в афише Музея Израиля; она привозила небольшую выставку своих офортов.