Я говорю это, чтобы отделаться от воспоминания о том, что было в классе, в который вошел я… Воспоминания так неприятны, что я уж сам не знаю, какой еще задать Тимофею вопрос, чтобы только слушать какой-нибудь другой голос, а не тот, какой звучит во мне…
– Сабашникову, – бормочет Тимофей, – точно было письмо. Еще было этому… как его?.. Щекотуркину… толстое… Ну, а Болтушкину – так уж ах сколько оказалось пакетов – чистая страсть!
– Болтушкину?
– И Болтушкину и Животову… Что Животову, что Болтушкину – так это одно погляденья достойно… И что так много пишут?
Тимофей философствует довольно долго, и я внимательнейшим образом слушаю его. В самом деле: отчего так много получает писем этот Болтушкин? И об чем ему пишут? стараюсь сообразить я и, чтобы удержать разговорившегося Тимофея, говорю:
– И Животов тоже много получает?
– Животов? Животов писем получает целую прорву!.. Вот как я скажу…
– А Болтушкин?..
– Ну, и Болтушкин тоже хорошо… довольно деликатно ведет дело…
– Болтушкин-то?
– И Болтушкин и еще вот молодой тут есть один, Кузнецов, купец… вроде как сумасшедший; ну что добер – так уж нет его добрей, надо сказать прямо. Болтушкин что! Или тот, Семиглазов! – положим, что само собой, – ну что Кузнецов, или, опять взять, еще дьякон у нас есть Гвоздев, – ну и басище же – владыко живота моего!
Передаю речи Тимофея так, как они доходили до моего понимания; многого я не слыхал, отгоняя свои разговоры; по всей вероятности, в его речах была связь, но я этой связи уловить не мог. Я слышал что-то про дьякона, про пакеты, Кузнецов, Болтушкин, «а то вот еще скворец у меня был» – только я был очень благодарен Тимофею за его разговорчивость. Мало-помалу, благодаря ему, я начинаю ровно ничего не понимать и задумываюсь над каким-нибудь совершенно посторонним вопросом, возникшим из разговоров Тимофея, и долго после его ухода думаю или о дьяконе, о басе, или скворце и задаю себе вопрос: можно ли выучить скворца петь «Коль славен»? Тимофей говорит, что можно». Иной раз, благодаря Тимофею, подвернется такая тема, что понемногу унесешься за тридевять земель… а там устанешь и кой-как заснешь… Но и во сне постоянно меня что-то грызло, что-то ело; не письма, не бумаги, а всё те же воспоминания, тот же несправедливый упрек, закаменевший у меня в сердце, тяготил и давил меня… Просыпался я чуть свет, больной, точно избитый, и сразу вспоминал, где я, что около меня, и почти с испугом опять вопил к бедному Тимофею.
– Да ты как спрашивал-то? – вопиял я в страстном нетерпении уехать из этого мучительного места.
– Да вам спрашивал.
– Как же именно?
– Да собственно на ваше имя… Нет ли, мол, говорю… нет, говорят, нет…
– Да как же, как, мол, фамилия?
– Там в записке сказано.
– Да цела ли записка-то?
– Куда ей деться? – известно, цела.
– Нету?
– Нет, говорят, не было… Животову есть и Звереву есть, а вам нет…
И так вновь начинается мучительный день.