«Водевиль был с «переобуванием», причем Асенкова, прячась за перегородкой, протягивала оттуда свою ножку, что было бы рискованно для другой актрисы и при современниках Пушкина, воспевшего ножки в известных октавах. Но Асенкова имела водевильную ножку, которая отличалась от обыкновенной тем, что, помимо совершенства линий, заставляла улыбаться. У нее был сатирический подъем и юмористический носок, а быть может, просто в ногах сидел веселый бес, который смешил публику…
В водевиле Асенкова одной улыбкой сушила слезы зрителей. Здесь каждая ее новая выходка почиталась за открытие. Ангел шалил…
Стон стоял в зрительном зале…»
Разъезд задержался из-за аплодисментов. Асенкова то и дело выходила кланяться. За кулисами ее все целовали и поздравляли, так что она знай вырывалась из объятий на бесконечные вызовы. Самойловы семейством уехали немедленно после спектакля, но Варя едва ли заметила это.
— Асенкова! Асенкова!
Варя смотрела на него и думала, что, конечно, это самая счастливая минута ее жизни. А она-то была уверена, что ничего не могло быть лучше той минуты, когда они смотрели друг другу в глаза там, за кулисами… Но нынешний вечер — чудо, просто что-то невероятное! И она вдруг остро пожалела, что нельзя умереть сейчас, сию минуту — умереть счастливой.
Может быть, она чувствовала, что то был последний миг счастья, отпущенный ей в жизни…
Прошло несколько дней, и Фортуна, ревнивая, завистливая, как все женщины, повернулась к Варе спиной. «Литературные приложения» ежедневно уверяли зрителей, что молоденькая выпускница Театрального училища Гринева будет гораздо лучше смотреться в «Параше-сибирячке», чем двадцатитрехлетняя Асенкова, которая для роли шестнадцатилетней девушки, pardon, старовата.
В театре начали появляться зрители, занимавшие сразу несколько рядов и буйно аплодировавшие Наденьке Самойловой. Но они ошикивали и освистывали каждую реплику Вари, порой не давали ей и слово молвить. Писем на квартиру Асенковых стало приходить гораздо больше, однако признания в любви и восхищенные послания терялись среди анонимок столь грязного содержания, что после них руки мыть приходилось. И все чаще появлялись письма с угрозами: Асенкова будет искалечена, изуродована. Пусть лучше сидит дома и не высовывается! Тем более что в театре ей вообще нечего делать — там и получше нее есть!
Варя от всего этого чувствовала себя хуже некуда. Утихший было кашель возобновился, а боли в груди порою становились непереносимы. Тем не менее она не отменяла спектаклей. И вот однажды вечером, когда актеры усаживались в театральную карету, подбежал какой-то офицер и бросил внутрь ее зажженную шутиху. При этом он злорадно хохотал, глядя в лицо Вари.
Шутиха пыхнула, упала в тяжелую шубу актера Петра Ивановича Григорьева… и тут же погасла. А ведь она могла не только изуродовать всех, кто был в карете, но и убить их!
Случившееся дошло до сведения шефа армии, великого князя Михаила Павловича. Он считал себя другом актрисы Асенковой и возмутился невероятно. Офицера разыскали — им оказался некто Волков, прежде безуспешно искавший Вариной благосклонности, а потом переметнувшийся в число поклонников Наденьки Самойловой.
Разумеется, у всех на языке вертелось имя если не виновницы, то прямой подстрекательницы случившегося. Однако Волков держался благородно, Наденьки и словом не упомянул, но, не умолкая, твердил о своей злобе к отвергнувшей его Варе. Даже гауптвахта не охладила его: он грозился, выйдя на свободу, похитить Асенкову и увезти бог весть куда, а потом бросить, опозоренную. Словом, он совершенно спятил. Его судили военным судом и приговорили к ссылке на Кавказ.