Такое впечатление, будто все они только и ждали минуты, когда можно будет пренебречь ее температурой и прочими болезненными симптомами, чтобы наконец сосредоточиться на собственных проблемах. Она не знает, нравится ли ей это. Оказывается, можно привыкнуть, что все внимание и все заботы направлены на тебя. Мелькает мысль, что она вправе устать. Так она и говорит доктору Кнабе, который немедля уходит, и засыпает. Опять этот гомункул, упорно летит впереди меня через подземные коридоры, в своем голубоватом свечении. Меня охватывает чувство, которому я долго ищу имя, поневоле следуя за светом, что озаряет теперь имена, накарябанные на ветхих стенах подвала и ничего мне не говорящие. Внезапно я узнаю имена умерших родственников, и безымянное чувство усиливается. На закопченной стене возле хлипкой дощатой двери - меловые каракули: Ханнес Урбан. Теперь я понимаю, что это за чувство: ужас. Огонек хочет заманить меня за щелястую дверь. Тут что-то кричит: Стой! - и от гулкого эха я резко отшатываюсь.
Плохой сон, говорит Эльвира, я еще слышу тот крик, а Эльвира сообщает, что снов никогда не видит и во сне не кричит. Я ведь чуть было не увидела сейчас нечто такое, чего никогда бы не смогла забыть.
По мнению Эльвиры, сестра Теа очень хорошая. Лучшая из всех сестер; кто лучший из врачей, она сказать не может, их она почти не видит, а если и видит, они не обращают на нее внимания. Для врачей существует только медицинский персонал, гордо говорит Эльвира, и, конечно, пациенты. Так и должно быть. Да, она встает ни свет ни заря, чтобы добраться сюда вовремя, еще до прихода дневных сестер, к счастью, трамвай ходит мимо ее дома, а рано вставать ей нетрудно, ее дружок тоже встает рано, у него хорошее место в заводской столовой, он чистит картошку и моет овощи и питается там же, кормят хорошо, порции большие. Его там ценят, тут можно не сомневаться. Им обоим правда живется хорошо, говорит Эльвира. Здесь, в отделении, все к ней тоже хорошо относятся. Чему она здесь только не научилась! Ну ладно, хорошего вам денечка.
Время входит в свою колею. Образуются утро, полдень, вечер, из утра и вечера возникает новый день. И резкая ему противоположность - ночь. У врачей тоже есть свое твердое расписание, к ней они заходят не чаще, чем к другим пациентам, только профессор по привычке ненадолго заглядывает в палату перед первой операцией. Все хорошо? Как прошла ночь?
Маленький радиоприемник начинает говорить, иногда читает ей кое-что вслух. И очень хорошо, ведь книгу она пока удержать не в силах. Однажды он хорошо поставленным, спокойным голосом произносит: Ведь так или иначе смерть - великий инструмент жизни. Ей это понятно, а потом опять непонятно. Все-таки, наверно, это справедливо, только когда смерть отступает, как ты думаешь? Чтобы жизнь после явила себя намного ярче, да? Ты об этом еще не задумывался, но, по-твоему, чтобы явить себя ярче или как там еще, жизнь не нуждается в смерти как в фоне. Кора Бахман, которая тоже заглядывает не так часто, опять же истолковывает эту фразу по-другому, а именно: жизнь использует этот инструмент, смерть, чтобы вырвать пресыщенного жизнью или разочарованного из недопустимой летаргии, целительным страхом вытолкнуть его обратно в жизнь, чтобы он вновь по-настоящему зашевелился и вновь осознал, зачем существует на свете.
Так зачем же, Кора? - Затем, чтобы жить. - Так оно и есть, говоришь ты.
Кора уходит. Она не вполне в твоем вкусе, говорю я. - Почему это? - Сам знаешь почему. Потому что она все подгоняет под свои мерки. А тебе такое претит. Ты не согласен. Ты же, мол, признал правильность Кориных слов, а в остальном ты слишком мало ее знаешь. - Словно это хоть раз мешало тебе составить суждение. - Тут ты не можешь не возразить, я не могу не стоять на своем, а потом мы вдруг замечаем, что готовы вот-вот поссориться, невольно смеемся и приходим к выводу, что это - самое яркое свидетельство перелома: я на пути к выздоровлению.