Читаем На своей земле: Молодая проза Оренбуржья полностью

Подмыть он заленился. Только протер мокрой тряпкой соски да низ вымени.

На том конце деревни затарахтел и смолк трактор. У Генки в руках крутнулся сковородник, сковорода грохнулась ребром на кирпичи, рассыпалась соль.

— Что там у тебя?

— Ничего. Сейчас вот соль принесу.

Генка собирает ее в мешочек, обматывает рушником, чтобы не жглась. Горячая соль высасывает из материного позвоночника болезнь.

— Иди, сынок, посумерничаем. Слышишь, артель с покоса вернулась.

— Завтра за врачихой надо ехать, — говорит он.

Мать вроде бы не слышит.

— Расскажи-кось, что там стряслось, — просит мать.

Он рассказал.

— Не суди, Геня, Маруську строго. Она — больной человек.

— Вот те раз! — недоумевает Генка. — За двоих может работать, а больная.

— Сердцем она больна.

— Сердечница, что ли?

— Брось ерничать! Дай-кось еще рушник. Жжет что-то.

Мать с трудом ворочается, под нею похрустывает матрац, набитый соломой.

— Конечно, не кто-нибудь, а Кузьмич в тюрьме сидел... Да только тюрьма-то не его — Маруську сломала. Старшая в семье. Агафья-то много не наработает. Так, по дому, обстирать да залатать. Маруська иголки в руках держать не умеет. Дюже тонкий для нее струмент. Для нее — колун с топором да вилы с косой. Сызмальства, все десять лет, горбатилась. Молодые бабы и девки вечером — наряд из сундука да с прялкой на посиделки. Маруська — навоз на скотном дворе чистить. Все стороной прошло, окромя работы. Думала, придет батька, тогда и жисть свою устроит. Успеет, поди. Где там!.. Как колхозная лошадь: хомут с нее сымешь, а она без хомута и шеи держать не умеет. Так и Маруська.

— Да как же так, мам? — удивляется Генка. — Ты в десять раз больше работы переломала. Но ведь не стала, как Маруська...

— Может, и стала б, да со счастьем не разминулась. Володьку подымала, Филиппа ждала. Героя, защитника. А она на людях стыдилась, что батька ейный не на фронте, а там... И злобило ее. Забот-то у меня, конечно, поболе было. Да ведь сладкие заботы.

В избе сгущаются сумерки. По табуретке у лежанки что-то мягко стукнуло. Появился кот Марсик, потерся о Генкины ноги, будто сказать хотел, что нечего горевать, я с вами, значит, все в порядке, взобрался на кровать.

— Что, старичок, посумерничать пришел? — спрашивает мать.

Марсик завел хрипловатую песенку, передвинулся поближе к хозяйке.

— Ничего, сынок. Отслужит Володя, доучится на агронома — приедет к нам насовсем. Вот заживем-то! Твой черед наступит в город на учебу ехать.

Генке трудно сейчас представить те далекие счастливые времена, когда он, беззаботный, будет учиться в городе, в институте, но не возражает матери, молчит, опасаясь расстроить ее и без того больную. Мать поняла его, молчащего, стала рассказывать о своей работе в колхозе, выбирая из памяти что-то радостное, обнадеживающее.

Вышло так, что не Генка — хоть он и маленький, но хозяин в доме, успокаивал мать — что собирался делать, а наоборот, она его обласкивала своими воспоминаниями, которые, как фонариком, подсветились два или три раза кстати сказанной присказкой — один горюет, а артель воюет.

 

Генка долго не спал, время от времени перевертывая прохладной стороной подушку к щеке. Под самым куполом полога то врозь, то дуэтом гудели два комара. Один — тоненько, второй — бомбовозом, видно, успел напиться Генкиной крови.

Что-то завтра будет? Должно же быть хорошее. Обязательно ведь должно! Как же иначе? Иначе уж и нельзя. Потому что — некуда...

Генка вспомнил свои праздники, кончившиеся несколько дней назад. Сейчас он. праздниками считает работу в общей артели, когда косили на силос и на сено луга у деревни, когда стали ездить на широкие пожни. Отмахивать-то приходилось не меньше, чем в Трестунах. Зато светло на душе было. Его приняли без разговоров, а если и спрашивал кто из любопытства, сколько ему лет, и он отвечал, что тринадцать, не верили. Он, длинный, жилистый, выглядел на пятнадцать-шестнадцать. Потом ведь с первого прокоса поняли, что он их не объест. Одна баба посмотрела на него в первый день, сказала:

— Гляди-кось, замах-то Филиппихин.

Ему нравилось, что колхозники мать уважают. Жалко только: обезножила нынче мамка, а то бы вдвоем им и черт не брат. Не знали бы горя.

Вообще здесь никто ни на кого не смотрел косо. Сколько кто ни наработает, каждый получал равную долю из пятой части сена, заготовленного для колхозных ферм. Здесь, ясное дело, были какие-то свои, не только нынешние расчеты. Вот, к примеру, дед, которого все: и стар и млад — зовут дядей Кирюшкой. Ему лет семьдесят. Лицо у него черней и морщинистей сушеной груши, ноги кривые и еле слушаются. А он с первого дня вместе со всеми. И коса у него есть, маленькая острая «семерка». Однако он ею не косит. Он совсем не косит, только бьет косы. Генка не слышал, чтобы его кто-то попрекнул или обозвал за глаза нахлебником. Наоборот, только и слышишь — дядя Кирюшка да дядя Кирюшка. Раньше-то он, наверно, был лихой косарь и не боялся переработать на общей пожне. Он жив сейчас благодарной людской памятью. Может быть, из-за матери так дружелюбно относились и к Генке.

Перейти на страницу:

Похожие книги