— Да… так собрались мы с братом делиться… — ровным, неспешным голосом начинает опять мой собеседник, обратив лицо свое ко мне в профиль, — а чего делить? на любках взять по жене, только и дележа. Главное дело, матерю грех бросать, а то жена давно пристает: «давай отделимся, чего мы за так работаем»… Ну, хорошо. Об масляной, значит, мы загуляли и напились; напились мы, надо правду говорить, порядочно: я — пьяней водки, а брат «бублик» не выговорит. И зашел промежду нас сурьез… А как зашел? Значит, Антон Губан мне говорит: «кум! давай любя один на один вдаримся»? Давай! — «Пойдем на баз»[1]. — Чем на баз, говорю, ходить, мы и тут… Ка-ак дам ему в морду! он и покатился. Потом встает, размахивает руками, на меня прет. Тут нас бабы разнимать кинулись, и брат промежду нас стал: «перестаньте вы, говорит, сурьезничать»! Я ка-ак дам брату: «не лезь не в свое дело»! А он меня сгреби за виски и начал клевать, и начал… Мне бы вырваться, его вдарить, — не могу: дюже пригнул он мне голову… Ну, кое-как, не всеми правдами, вырвался, — он бежка, к дяде Аверьяну, скрылся. Тут я в сердцах на себе рубаху новую в клочки порвал. Прибег к матери, говорю: «мать! как хочешь, а отделяй меня»! Мать — в слезы. И просит, и ругается: «я тебе, с….. сын, голову отрублю! в Сибирь сошлю! и чего это с тобой сделалось? ай тебя кто испортил? ай дурманом опоили»? Побег я на баз, лошадь братнину выгнал из конюшни на улицу: «твой хозяин меня избил, а ты моего Корсака бьешь! Вон, чтобы не было»! Просто, одна потеха и только!.. Страму на всю станицу наделали! У меня морда недели две синяя была, да и у брата тоже под глазом такой жевлак сидел, что лучше некуда! Долго опосля того не говорили между собой, ну, потом — замирились. А тут турок кстати загомонил, стали проговаривать про либизацию, ну — брат и отмяк… Конечно, у него детишки, а у меня нет, — кому же их кормить придется, как война будет? Так вот опять и живем: идет промежду нас маленькое разнообразие, не ладим, а все еще держимся к одному берегу…
Солнце уже село. Бледнее стало высокое небо; золотисто-румяная заря заиграла на западе, сплошные тени потянулись по степи. Свежий, ласковый ветерок, ветерок родины, тихо веял мне в лицо. Было очень тепло; я ехал в одном кителе. Мы то очень быстро скакали, когда дорога была торная и ровная, то бежали рысцой, то ехали шагом, когда приходилось подниматься на изволок. В промежутках, когда лошади шли шагом, Иван Павлов посвятил меня совершенно в курс текущей станичной жизни, и я, еще не доехавши до самой станицы, уже был весь заполонен ее интересами, болел ее огорчениями и радовался ее успехам.
— Он наделал! он таких делов наделал, с….. сын! — рассказывал Иван, с несвойственным ему раздражением в голосе, про станичного атамана, коснувшись первенствующего и самого больного вопроса станичной жизни — именно военной службы и ежегодного снаряжения сменной команды казаков в полк.
— Призвал, было, Игната: «готовь сына в полк!» — «Как же так, в. б-дие? он — задний очередной». — «Надобности нет. Генерал предписывает». — «Так ведь сотенный билет-то и у нас найдется, ежели уж на то пошло!» Съездил Игнат в округ, приехал — исхлопотал сына в местную команду, а то и ослобонить… Так теперь льготных, было, забрали: Николку Танцухина (лучшую пару быков да двадцать восемь рублей денег отдал за коня) да из Чигонак Минаевой дочери сына взял. Там такие сироты, такие горькие, что и уму непостижимо! Коровенка одна да лошаденка, а четверо малых детишек… Корова стельная была; вели ее с хутора на аукцион, до ветряков довели — бросили: легла, нейдет… Семь овченок с ягнятами да двух козлят за девять с полтиной продали… Там так эта баба кричала, что все и люди-то, глядя на нее, наплакались… Вон он какой, вонючий с….. сын! Купец, какой овченок ее купил, и тот сказал: «Кабы я знал, что это такое дело, я бы выкинул ей эти девять с полтиной…» Однако, овец-то забрал и ни копейки не прибавил…