Попадавшиеся на пути замшелые валуны возражений нисколько не меняли течения речи моего юного зятя, но лишь заставляли ее разливаться щедрыми каскадами: жрецы науки не имеют никакого права объявлять кого-то сумасшедшим – может быть, они ему тоже кажутся сумасшедшими… Клянусь, если бы я испытывал к бывшему зятю хоть малейшую неприязнь, я бы с наслаждением в этом признался, но я и впрямь ему сочувствую: я же помню, что он считал себя поэтом… Уж не знаю, сохранил ли он артистические поползновения вроде овальных замшевых заплат на локтях да шейного платка вместо галстука, бедняга: ведь что-то изображать, пыжиться – это почти агония, можно сколько угодно с угрожающим видом держать руку в кармане, но исход дела решит то, что ты оттуда достанешь и сумеешь употребить. Так меня научили в двух моих школах: великий Москва, посвечивая фиксами с дальнего дивана – затемненного наблюдательного пункта всех разборок при фойе ДК «Горняк», скупым царственным жестом немедленно подзывал понтаря: «Чего там у тебя в кармане, дрочишь, что ли? Сунул руку – доставай! Достал – пори! Дай сюда пику», – кончиками пальцев он перебрасывал заточку за приземистый диван, кряхтя приподымался и, неловко дотянувшись, словно муху смахивая, хлопал дешевку по малиновой щеке свернутой «Правдой», всегда зачем-то торчавшей у него из кармана. Если же и заточки не оказывалось, он уже не ленился встать и хлестал долго и всесторонне, а затем, словно брезгуя даже ею, выбрасывал уже и самое газету. И впоследствии, когда на занятном ученом докладе кто-нибудь выразительно помалкивал, иронически усмехаясь, мне всегда страшно не хватало Москвы с газетой: «Чего разлыбился? Дрочишь, что ли? На понтах в крутняки промылиться хочешь? Доставай, чего там у тебя?..» Наука тоже беспощадно раздевала до полной микроскопичности самоупоенных мальчиков, которые не могли предъявить ничего, кроме поз, ухмылок и происхождения. Отличнику двух великих школ, мне совестно даже просто повысить голос, прибавить пафосу, а эффектный жест представляется мне совсем уж тошнотворным шулерством: не можешь приколоть – приткнись. И не ловите меня на моей псевдочеховской бородке с асимметричной проседью, напоминающей потек изо рта, – бородка моя не знак внутренней фальши, а честная маскировка: внешности классического интеллигента требует мой чин главного лакотряпочного теоретика.
А бывший мой зятек украшался заплатами для себя – мастурбировал, стало быть, крошка. Но кое-кто до поры до времени клевал. Моя дочурка, например. Тянулась, словно к отпущению грехов, к артистической элите (элита едет – когда-то будет…), провозгласившей, что можно сделаться крупным художником и не будучи крупной личностью. Поскольку былые (тоталитарные) критерии – «Ты стоишь столько, сколько стоит твое дело» – совсем уж стирали их в пыль, эти молодцы изо всех сил старались зажужжать и заскучнить все мало-мальски большое как неотесанное, старомодное и громоздкое – нужно было истребить всех мамонтов, чтоб остались одни барсуки
Хм, что-то образ барсука закружил вокруг меня в двусмысленной близости: в школе, в общаге, отправляясь на танцульки, я примерял перед зеркалом разные обольстительные развороты – и каждый раз готов был трахнуть по отражению кулаком: ну барсук и барсук! Но грохот музыки разом отшибал у меня память: я отплясывал, понтился, сыпал остротами, покатывался со смеху, западал, обольщал – и чувствовал себя несомненным красавцем. И что самое удивительное – другие, мне казалось, тоже ощущают меня блестящим и неотразимым. А потом, забегая в умывалку поплескать в раскаленную рожу холодной водой, я мимоходом вскидывал глаза на зеркало: ну, что ты будешь делать – опять барсук!
Я еще тогда мог бы понять, сколь незначительную роль играет правда в человеческой жизни: красавец – не красавец, сумасшедший – не сумасшедший, сумел создать нужный тебе коллективный бред – значит и прав. А кто ты на самом деле… Да есть ли оно, это «на самом деле», которому я поклонялся в лучшие свои десятилетия? Или вера в истину – тоже коллективный бред? Но если он окончательно развеется, если вместо «он прав» мы начнем говорить «ему так нравится», исчезнет последний импульс для борьбы и сближения мнений – их сменит нагая борьба интересов, что, впрочем, не раз уже и случалось.
В Высокую Перестройку одна моя перепорхнувшая в журналистику аспирантка (она слишком хорошо знала все заранее, чтобы заниматься наукой) среди прочих, гораздо более знатных людей города регулярно приглашала и меня на телепосиделки «Пресс-кафе»… Я называл его «Пресс-хатой», но считал своим долгом не давать волю чувствам (не мастурбировать), а пользоваться хоть такой возможностью творить добро – сеять семена безверия, которое одно нас только и может удержать над пропастью: пессимисты портят людям настроение – оптимисты ввергают их в катастрофы. Ибо, созидая одно, неизбежно разрушаешь другое, не менее важное; ибо любая достигнутая цель всегда тонет в лавине непредвиденных побочных следствий; ибо всякая политическая формула, на которой можно успокоиться, гибельна; ибо…