«Он каждый день приносил туда новые картины, — вспоминал Хиршиг, — они были разложены на земле и стояли у стен. Никто не смотрел на них»…
Вот последнее письмо, написанное им брату:
Он не закончил этого письма.
Неизвестно — где, у кого раздобыл он револьвер. Солнце уже склонялось к вечеру, когда он вышел из дома с мольбертом и ушел в поля. Там, прислонив мольберт к стогу сена, выстрелил себе в сердце. Однако, рука, всегда послушная глазу, когда держала кисть, на сей раз подвела: пуля попала в диафрагму. Он упал… поднялся… потащился назад… трижды еще падал в пути…
Доктор Гаше, которого вызвали к постели умирающего художника, немедленно послал записку его брату на адрес галереи Гупиля.
…Когда Тео ворвался в темную душную комнатку и бросился к кровати, на которой лежал Винсент, тот сказал ему виновато: «Опять промахнулся…».
Брат зарыдал…
— Не плачь, — устало проговорил художник. — Тоска все равно остается…
Я пытаюсь представить, как нес он мольберт в этот свой последний пленэр. Ведь он знал, куда и зачем идет — к чему ему была эта тяжесть? Надеялся, что рабочий станок, до последнего удерживающий его на грани ясности разума, и на сей раз удержит от страшного шага? А может, держался за него, как за последнюю опору, боясь, что не решится? Или просто тащил по привычке, как раб, прикованный к галере?
Ему исполнилось тридцать семь лет. Может ли быть, что его неистового дара как раз и хватило на этот срок, и его страстная и точная кисть выписала все отпущенные ему сюжеты? Может, потому и сам он так поторопился выписаться из этой жизни с вечной и общей для всех нас записью в ее регистрационной книге: «Полностью излечен»?…
Он и на смертном одре остался отверженным и одиноким: католический священник Овера отказал само убийце в катафалке. Пришлось одалживать катафалк в муниципалитете соседней деревушки.