Наблюдая за братом и Стоянкой, безвыездно засевшими в родном городе, он испытал смутное чувство недовольства своей бродяжнической жизнью: размениваешь себя, мотаешься по чужим городам и весям, а возвращаешься не богат и не беден, не хвалишься и не каешься. Богатство его не влечет, самодовольство ему чуждо, а для раскаяния нужен бог, от которого он отвернулся еще в молодые годы. Была и еще одна причина для апатии — фантастически далекий Зальцбург, бутафорски-праздничная суета музыкальных торжеств, среди которых он оказался благодаря Марте, наблюдал за пестрой толпой, за отдельными людьми. Среди них выделялась поджарая фигура знаменитого дирижера. Странная птица этот дирижер — осанка протестантского пастора, профиль Линкольна, узкое, испитое лицо с мешками под глазами и впалыми щеками, над которыми выпирали острые скулы. Вместо фрака он носил пасторскую куртку, высокий ворот белого свитера выступал, как кадык хищной птицы, его неожиданный ястребиный взгляд сменялся такой же неожиданной улыбкой-гримасой, готовой вот-вот перейти в стон. Но дирижер не стонал: склонившись над пультом, он хватал ртом воздух, как рыбка на песке, и работал, работал, работал: копал, выгребал, расстилал воздушною руду, пробивался к кладезю с живой водой. Он напоминал Няголу старого илота, хорошо знающего свое дело и прекрасно разбирающегося в лабиринтах рудников духа. Оркестр, хор и солисты подчинялись ему до малейшего дыхания: его неистовая старческая воля исторгала из них то трагические вопли, то романтическое буйство. «Вот у кого осмысленная жизнь», — думал Нягол, не подозревая, что в эти самые вечера, когда он парит на крыльях музыки, отец расстается с жизнью здесь, под родным кровом. Он не стал свидетелем его ухода и знал, что вместо мучительных воспоминаний будет вечно терзаться тягостным чувством вины. Что ж, в жизни так бывает, так случилось и с ними, тремя братьями: те, что чаще и дольше других разлучались с домом и кому по закону божьему полагалось хоть в эти минуты быть у постели умирающего отца, снова оказались за тридевять земель, а тому, кто всегда был рядом с ним, обремененному всяческими заботами и обязанностями, недоучившемуся, смирившемуся с жизнью Ивану, довелось закрыть отцу глаза, а уж потом бежать на телеграф.
— Ты, кажется, решил здесь пожить? — прервал его мысли Иван.
— До осени, если будем живы-здоровы, — ответил Нягол, испытывая чувство благодарности к брату за то, что он избавил его от невеселых мыслей. — Хочу поработать в тишине, а Елица будет обо мне заботиться… Что скажешь, Елица?
Елица смущенно кивнула.
— Вот и хорошо, будете к нам заходить, — вступила в разговор Стоянка, — летом у нас прохладно, а я вам и сготовлю, и постираю.
Милая ты моя, растрогался Нягол, мало тебе своих хлопот…
— Стоянка, не нужно нам ни стирать, ни готовить — смотри, какая у меня хозяюшка есть. А наведываться к вам будем, да и вы приходите, чтоб поровну было.
— Дак мы тебе не ровня, каждый человек к своему делу приставлен.
— Это верно, — поддакнул Иван.
— И как тебя отец с матерью отпустили, — повернулась Стоянка к Елице, — неужто не скучают?
Надо же, прямо в цель попала, подумал Нягол и, чтобы рассеять чувство неловкости, о которой брат с невесткой и не подозревали, добавил:
— Она ведь не ребенок, смотри, какая выросла! — Елица зарделась. — А с Тодором и Милкой мы договорились, они оставили ее мне на лето: мне веселей, а она хозяюшкой у меня будет, да и загорит на солнышке, понюхает чем земля родная пахнет. А, Елица?
— Попробую, дядя.
— А в село ходить будете?
— Будем, Стоянка, у Мальо и мотыги для нас приготовлены.
— Да ты, небось, уж забыл, как ее в руках держать.
— Вспомню, дело нехитрое.
— Тебе-то что, ты к работе приучен, — вмешался в разговор Иван, — а вот ей трудновато придется.
— А что, Нягол, — живо спросила Стоянка, — если тебе сейчас скажут: вот тебе лопата, вот тебе черенки, вот земля — посадишь виноградник, как оно полагается?
Нягол отпил вина.
— Погоди, Стоянка, дай вспомнить по порядку… Если я не ошибаюсь, копать надо так, чтобы первый пласт, гумус, ложился вниз, а второй и третий менялись местами. Правильно?
— Ишь ты, знаешь! — восхитилась Стоянка. — А черенки?
— Черенки? Делаешь ямку глубиной в пядь или две, рыхлишь землю, берешь горсть перепревшего навоза, добавляешь земли и кладешь так, чтобы попало под корень и вокруг него. Левой рукой держишь стебель прямо, правой присыпаешь и легонько приподымаешь стебель. Потом как следует притаптываешь землю, выливаешь кружку воды и берешься за следующий черенок — там, где забит другой колышек.
— Только одно забыл… — поддел брата Иван.
— Срезать черенок сверху? — в Няголе уже заговорил азарт. — Наискосок, чтобы не загнил под дождями?
— Мастер, ничего не скажешь! — воскликнула Стоянка и глянула на внимательно слушающую Елицу. — У дядьки твоего работа завсегда спорится.
— А у меня нет никакого опыта, — заморгала Елица.
— Опыт, как аппетит, приходит во время еды! — похлопал Нягол племянницу по плечу. — А где же молодежь, что это ее не видно?