Гегелю и в голову не приходило заподозрить свое философское бескорыстие, а Шеллинг знал, не мог не знать — судьба не пощадила его, послала ему такое
знание, — что бескорыстие ему не свойственно, что у него эмпирическое «я» взяло верх над всеми трансцендентными и трансцендентальными идеалами. Что Гегель, значит, побил его не только «здесь», в мире явлений, но и «там», в умопостигаемом мире. Что не тело его, а душа осуждена и безвозвратно погибла, ибо он изменил данным им в молодости обетам Истине. Что ему было делать? Было два пути: один, который он сам избрал, — мучиться без конца, но ни себе, ни другим не открывать того, что происходило в тайниках его души, и держаться так, как будто бы (als ob!) он оставался верным и философским традициям, и данным им обетам. Другой путь — тот, которым когда-то прошел Лютер: объявить папу антихристом и все свои обеты богопротивными. Признаться открыто, пред всем миром, что в молодости, поддавшись лживым чарам развратного Рима, он совершил великое преступление. Что, когда он обязался сжечь свое «эмпирическое» я ради философских абсолютов, он предал человечество и принял на себя нечестивейший обет: ессе, Deus, tibi voveo impietatem et blasphemiam per totam meam vitam. Так поступить? Но, видно, еще не наступило время «реформы» для философии и не дано было Шеллингу стать философским Лютером. Конечно, был еще выход, как будто самый простой и естественный: признаться в своей слабости и в своем бессилии. Так много слабых людей — что за беда, если бы и Шеллинг оказался одним из многих: не всем же быть великими, не всем быть философами! Кажется, так просто и естественно; но Шеллинг на это не пошел, и, насколько я знаю, в истории не было случаев такого откровенного и искреннего смирения. Учить-то все учат смирению, но научиться никто не умеет. Я думаю, что Гегель, если бы он оказался в положении Шеллинга, т. е. если бы не небо обвалилось на него, а только история посмеялась бы над ним, проявил б ы не больше самоотвержения. И еще я думаю, что нам не следует осуждать Шеллинга, если он из-за своей "великой неудачи" позабыл возвышенные философские построения. Видно, есть такие весы, на которых неудача Шеллинга перетягивает натурфилософию и философию откровения. Но как добыть такие весы? Шеллинг, где ты теперь? И отчего ты не придешь защитить свое "доброе имя"? Или доброе имя тоже добыча ржи и моли, и его, вместе с другими сокровищами, отходящие в иной мир оставляют здесь, у нас? Во всяком случае, пока философия будет прислужницею математики и положительных наук, не найти ей настоящих весов: это — почти самоочевидная истина.