— А с какой радостью я ехал на свадьбу! Последний раз поцеловал Ирочку, когда ей было одиннадцать лет. Это было очень мягкое, теплое и невообразимо милое существо. И вот она уже невеста; как-то она встретит старого, давно забытого батьку? Мне было одновременно и страшно и радостно. Признаться, я опешил и едва устоял на ногах, когда пышная красавица с весьма развязными манерами повисла у меня на шее. Но я узнал свою дочь, как узнают звери своих детенышей. Она жадно схватила мои подарки, кое-как поцеловала и убежала к жениху. А свадьба была ничего, веселая была свадьба. Все говорили, и никто никого не слушал. Много пили, пели, кричали «горько», и я тоже кричал «горько», и мне действительно было очень горько. Потом на меня снизошло какое-то забытье, словно все вокруг заволокло туманом. А когда туман рассеялся, за столом уже никого не было. Ни дочери, ни жениха, ни гостей — один только я.
Все время он говорил, опустив голову, а когда кончил свой рассказ, поднял ее.
— Ну что ты на это скажешь, судья?
— Судьба шельму метит.
— А-а-а? И ты, наконец, понял?! — Полостов отрывисто захохотал, словно залаял. — И тебе она, Бузыкин, отомстит. Конечно, если ты тоже делал подлости и гадости. Сама жизнь отомстит. Она все видит и ничего не забывает. И бьет в самый критический момент, по самым больным местам, бьет наверняка, наповал. Запомни это, Семен, заруби на носу. Твори в жизни только благо. И начни это дело сейчас же, немедля. Оставь меня у себя на ночлег. Кому я такой нужен. Да и Косые не знают, что я вернулся со свадьбы. Я ведь прямо с поезда — к тебе. Чтоб никто не видал, огородами, задворками пробирался. А завтра утром явлюсь, и все будет в порядке. И еще прошу тебя: никому и ничего не рассказывай. Впрочем, это дело твоей совести.
Я помог Полостову перебраться со стула на диван, стащил с него ботинки, сунул под голову подушку, а сверху набросил пальто, и он мгновенно захрапел. И всю ночь он храпел, да так, словно по моей каморке разъезжал гусеничный трактор.
Теперь мы не бываем друг у друга. Не только потому, что это мое желание, но и сам Борис Дмитриевич уже не тот Полостов, моложавый полковник, каким он явился в Узор. Учительствовать бросил. Живет по-стариковски: тихо и разумно, никуда не ходит, ни с кем не знается. На глазах жиреет, дышит тяжело и все чаще откидывает назад голову. Утром Полостова можно встретить с женой на рынке. Идет важный, солидный, с сознанием своего превосходства. И все ему уступают дорогу. О мясе, луке, картофеле толкует так, будто всю жизнь только и занимался сельским хозяйством. Проходя мясной ряд, тычет пальцем, спрашивает: «Сколько?» — и, не слушая ответа, идет дальше. Выбрав кусок, тщательно ощупывает, обнюхивает и скаредно торгуется. И совершенно не обращает внимания, когда торговка плюет ему вслед: «Тьфу, а еще полковник».
Иногда встречаю Полостова в березовой рощице, около больницы, на берегу реки. Каждый вечер он ходит туда с женой прогуливаться. Делаем вид, что необыкновенно рады видеть друг друга, неестественно хохочем, хотя говорим о самых обычных, серых и скучных вещах. Приподняв шляпу, Борис Дмитриевич желает мне «здоровья», поворачивается спиной и, осторожно ставя ноги, словно боясь оступиться и попасть в яму, уходит. Рядом с ним, прижавшись к рукаву, словно внучка к дедушке, плывет Симочка. Она тоже изменилась. Ее дивные милые глаза округлились, словно от испуга. Они теперь не вспыхивают, не гаснут, они очень равнодушны, смотрят — да и только.
Полостовы бродят меж белыми стволами берез, как тени, и, наконец, исчезают. А я иду к реке, выбираю сухое место, усаживаюсь поудобней и долго смотрю на темную холодную воду. В ней отчетливо отражается рыжая шуршащая осина, осеннее, с голубыми проталинами небо, кровяные ягоды бузины, голые серые ольхи, тянутся бесконечно желтые березовые занавеси.
Налетевший ветерок поднимет рябь. И все сольется в один пестрый, яркий, вертящийся клубок. Но вот ветер стих. И опять все стало на место.
Поднимаю голову. Все то же, что и в реке, только во много раз огромнее, светлее и проще.
Урод
Когда-то Фуражки были деревней, довольно-таки грязной и захудалой. Между городом и Фуражками лежала топкая низина, ровная, гладкая, без единого кустика. Весной она вовсю цвела и чавкала; жарким летом высыхала, становилась сивой и колючей, как стерня, а осенью опять зеленела и чавкала.