Этот начальный вид пугал неопытных. Трудно было представить, чтобы из этого хаоса бревен, сора, раскиданной земли и машин, перепутавших свое назначение, можно было сделать что-нибудь путное. Поэтому все говорили о быте, и он казался страшнее, чем был.
Героика собственных дел познавалась, когда человек заболевал или получал отпуск. Он вдруг просыпался тогда в ужасе от своего упорства. Те, кто были здоровы, не имели времени продумать и охватить сделанное. Труд их был тяжел, казался маленьким, незначительным, а с мировой точки зрения особенно ничтожным. И только когда рассказывали им о планах всего строительства на Дальнем Востоке, в котором этот город был всего одной деталью, люди переводили планы на бревна и кубометры земли, на трудодни и начинали понимать, что участвуют в необыкновенном деле необычайного века. И им хотелось переделать все это великое дело до конца.
Шлегель жил у Янкова. По вечерам они старались не зажигать огня из-за комаров, и все же ходили искусанные, с опухшими глазами.
— Нечистая сила, а не природа, — хрипел Янков. — Уничтожить бы се к чертям. Разве может здесь жить человек? Вырубить бы тайгу и выжечь, да рассадить свои парки.
— Нечего ожидать, жги, — говорил Шлегель.
— Сила не берет.
— Тогда сиди, молчи.
Шлегель приехал предупредить, что в большое строительное сражение вливаются свежие части — идут лесорубы из Архангельска, каменщики с Украины, инженеры с Волги, что новый город по частям заказан и строится на ленинградских и украинских заводах и движется армией ящиков в поездах и на пароходах.
— Пора заказывать и будущие кадры, — говорил он. — Думали об этом?
— Много надо, Семен Ароныч. Специальные вузы придется открыть.
— Ну, и что ж? Откроем.
— Корабельных мастеров надо? Надо! Судостроителей, электромонтеров, электриков надо? Надо! Всего, я думаю, тысяч десять на первые годы.
— Пора заказывать, — торопил Шлегель. — Надо людей собрать да выучить, а там, глядишь, и город будет готов.
Он торопил с заказом на людей не зря. Люди были нужны.
В тот же год мореходная школа большого города была приписана к таежной стройке, в корабельный техникум подброшены кадры и стипендии, а в технических вузах столиц забронированы за новым городом в тайге десятки людей. И город строился теперь всюду, от океана до океана, связывая воедино судьбы многих людей в разных углах страны.
В сентябре сами собой родились две новые профессии: поэта и парикмахера. Инженер Лубенцов (тот самый, которого отправляли в Кисловодск за слабый характер, но потом оставили по настоянию Шотмана), сломав ногу на рубке, объявил себя на время отдыха парикмахером. Лубенцов был горняком по профессии и на строительство города попал временно, на зиму. Нужно было валить тайгу — и ему дали в руки топор.
Слесарь Горин, лежа в лихорадке, стал писать песни. Репертуар их обоих вначале был прост. Лубенцов подстригал косички на висках и шее и вырывал волосы под так называемый второй номер. Мучительное удовольствие это не всякий мог выдержать, но Лубенцов был упорен и совершенствовался. Постигнув тайны безболезненной стрижки, он избрал три фасона: «голяк», «чубчик», «Евгений Онегин». Обрадованный всеобщим вниманием, он разработал дамскую прическу «АА». Это была фантастическая путаница волос, кое-где нечаянно тронутых ножницами, поразительно напоминавшая колтун. Но выбирать было не из чего, оставалось надеяться на талант Лубенцова и верить его упорству. К зиме он ожидал освоения высших ступеней техники.
Слесарь Горин писал лозунги в клубе и эпитафии на могилах. Он делал также надписи на венках и бичевал шкурников и лодырей в стенной газете. Но по натуре это был трагик, а не сатирик. Он писал на могилах: «Смирнов утонул в болоте на месте будущей центральной площади»; «Григорьев срубил триста деревьев. Мы несли его с перерубленной ногой шесть часов — он умер оттого, что роняли его шесть раз»; «У нас умирали взрослые, но дети наши были здоровы. Это первый, умерший от кори».
Он писал свои лозунги на плакатах и надписи на могилах с чувством человека, давно покинувшего земной мир. Он говорил от имени погибшего поколения, и ему хотелось, чтобы те, кто придут, хорошо и обстоятельно знали, кто, где и как умер на этой великой работе. На могилах людей, ничем не отличившихся, он писал: «Незаметный герой Катушкин», «Незаметный герой Коля Сурженко», «Незаметный герой Степа».
Теперь он умирал сам, съеденный чахоткой, согбенный ревматизмом, обескровленный язвой желудка. И хотя все его обнадеживали, он знал, что смерть неминуема, и не огорчался этим. О себе сначала написал так: «Первый поэт великого города Горин», но потом переделал на «Самый ранний поэт Горин», затем на «Поэт из первой партии строителей» и, наконец, «Поэт от мая до сентября 1932 года». Он умер на варианте: «Я первый стал сочинять песни и лозунги на строительстве города. Я сочинил 900 лозунгов, 31 подпись на плакатах и 200 надписей на могилах. Меня звали Горин. Я хочу, чтобы на нашем кладбище потом разбили парк отдыха, и товарищи плясали и веселились на наших костях».