— Деньги вместе, счастье врозь! Ты совесть дели, а семь рублей шесть гривен я с тобой делить не буду. — И хлопал по плечу тонкую смуглую девушку, молчаливо прикорнувшую напротив него.
— Верно я говорю? Вы мужняя, или как?
— Нет, я не мужняя, не трогайте меня, — просила девушка, и охотник весело и озорно хлопал ее по ноге.
— Всю Сибирь проехала, — удивился он, — а замуж не вышла? На пять! Беру с полной гарантией.
Шлегель уступил девушке свое место.
— Из Москвы? — осторожно спросил он, оглядывая лицо девушки, до странности привлекшее его.
— Да, из Москвы.
Лицо и вся фигура девушки поражали своей противоречивостью, как будто в ней столкнулись два типа — бледной, голубоглазой северянки и смуглой южанки — и, не умея поделить ее между собой, грубо и небрежно соединили северную неуклюжесть с южной тонкостью и озорством. И вместе с тем облик девушки был необыкновенно привлекателен. Шлегель подумал, что в ее натуре всего, что нужно, или наполовину меньше, или наполовину больше, и что такие люди необузданны даже в мелочах.
— На работу? — снова спросил Шлегель.
— К родственникам. На лето.
— Учитесь в Москве?
— Да. Океанограф.
— Рыбу, значит, производите, — иронически заметил Луза и спросил участливо: — Мама-то ваша во Владивостоке?
— Да.
— А кто такая, извиняюсь?
— Хлебникова, Варвара Ильинишна. Слышали, может быть?
— Ой, боже мой! Да вы не Олечка будете?
— Да.
— Шлегель! — закричал Луза, хотя чекист сидел рядом. — Варюхина дочка, вот она. Смотри, какая аккуратная барышня Олечка!
Девушка смутилась и, покраснев, отвернулась к окну.
— Какой цветок произрос, — покачал головой Луза. — А ведь двадцати годов вам еще нет, это я твердо знаю.
Он хотел было рассказать, где и при каких обстоятельствах она родилась, но Шлегель моргнул ему, и Луза, кашлянув, спросил девушку о Москве, а потом, видя, что Шлегель не сводит с него глаз, рассердился и стал вслушиваться в беседу каких-то молодых ребят у окна.
Шлегель возвращался сейчас из самого таежного угла, куда можно было добраться лишь по Амуру и воздуху, и три дня прожил в палатке, над которой комсомолец навесил плакат:
Это было начало города, не известного стране. Сюда не ездили в гости и не писали писем. Шлегель сам еще не понимал, почему его начали строить и этой отдаленной глуши, и глухом таежном океане, вдали от дорог и заводов.
Шлегель отвез первый отряд шестьсот — комсомольцев и теперь кружным путем возвращался обратно.
В декабре прошлого года приехал к Шлегелю из Москвы гость. Стояли морозы. Гость приказал снарядить самолет на север и, просмотрев планы закладки города, сказал твердо:
— Город начнем вот здесь, — он постучал пальцем по карте, по тайге на Нижнем Амуре. Этого варианта среди предложенных краем на утверждение еще не существовало. То был план Москвы, новый для здешних людей.
Шлегель вылетел на север вместе с московским гостем и молчал всю дорогу, не понимая, как возник московский вариант и откуда Москва знает в точности, где следует строить.
— Ну, как находите? — спросил он приезжего, когда они доползли до засыпанного снегом поселка в Нижнеамурской тайге.
Тот поглядел вокруг промерзшими глазами.
— Как мы и предполагали, вполне подходяще, — сказал он. — Места чистые, сюда сам чёрт не доскачет.
Шлегелю приказано было с первым весенним пароходом доставить сюда людей.
В начале мая на Среднем Амуре был еще лед. Пароходы, треща бортами, медленно двигались по течению. Через трое суток с парохода увидели село из тридцати дворов. За селом, круто отступив его, начиналась тайга.
Оркестр заиграл «Интернационал», люди выстроились в колонны и раскрыли трюмы пароходов.
Был вечер. Разожгли костры. Шестьсот человек запели, спугнув птиц и ночь. Ящики, бочки, машины, палатки быстро устилали холодную бестравную землю. Остроумно комбинируя ящики с палатками и машины с фанерными щитами, завхоз Янков молниеносно создавал учреждение за учреждением. Он писал мелом «ЗРК» на лачуге из макаронных ящиков и «Ячейка ВЛКСМ» у низкого логова между бочками: писал над палатками и шалашами, сооружая общежития и землячества: «Одесса», «Москва», «Нижний», «Тифлис», «Ленинград», но верхоянский ветер нес мокрый снег и колкий дождь, он тушил костры и смывал остроумное творчество завхоза. Города, идучи спать, перепутались. Одесса теснила Архангельск, Тифлис спорил с Киевом. Сна не получалось, и всю ночь шестьсот человек пели, разгружали трюмы, жгли костры и грелись рассказами, лежа в лужах воды, под мокрыми брезентами и мокрыми одеялами. К утру вода стала теплой и уютной от человеческих тел.