Этот случай довершил полный отрыв губернской власти от великоимперской метрополии. Хватаясь за манифест от 17 октября, Сергей Яковлевич явно саботировал распоряжение министерства.
Власть в Уренске, по сути дела, давно уже перешла к Совету.
То серьезно, то в насмешку все чаще раздавались голоса:
– Президент… наш президент! – и показывали на губернатора.
В таких случаях Сергей Яковлевич разумно отвечал:
– Не надо говорить глупостей, господа. Я не президент Уренской республики, я губернатор Уренской области…
Вдоль полотна Великой Сибирской магистрали, как грибы под хорошим дождичком, вырастали странные и бурные республики – Читинская, Красноярская; появилась теперь и Уренская…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Впрочем, будем же объективны и справедливы: князь Сергей Яковлевич Мышецкий, губернатор уренский, не был одинок.
Вологодский губернатор Лодыженский тоже стоял в Вологде на страже «свобод», дарованных манифестом, и не исполнял приказов с этим манифестом.
Кутаисский губернатор Старосельский не верил вообще ни в какие манифесты, безоговорочно примкнув к революции, и его Кутаис был ядром вооруженной борьбы на Кавказе.
Туркестанский вице-губернатор Наливкин заявил открыто, что он «имеет честь принадлежать к социал-демократической фракции».
Старосельский в Кутаисе, а Наливкин в Ташкенте действовали в революции сознательно, как люди убежденные. Но зато ни Лодыженский в Вологде, ни князь Мышецкий в Уренске социал-демократами никогда не были.
В министерстве их обоих называли просто:
– Белые вороны… отбились от стаи!
…«Дни свободы» подходили к концу.
Глава восьмая
От степной столицы Тургая до богоспасаемого града Уренска даже по прямой набежит верст триста с гаком. Снежные заносы берегут под сугробами звончайшие рельсы. Тихо и безлюдно вокруг, лишь дымится в степи одинокая юрта кочевого киргиза. А где-то Москва… где-то, как сон, Петербург, – весь этот сверкающий и грохочущий мир отброшен вдаль и потерян, кажется, навсегда.
Здесь – своя жизнь, своя власть, свои порядки.
Теряются в просторе, воя под ветром, телеграфные провода. Аппарат в Уренске наматывает на катушку ленту: с 6 декабря введен отпуск чая, сахара и мыла для солдат, впредь положено солдатам спать на простынях, выдать всем по одеялу; унтер-офицерам, исправным по службе, можно через два года достичь чина подпрапорщика… Телеграф опять замолкает.
Если в Уренске приложить ухо к ледяному рельсу, то ничего не услышишь – только теряется вдали глухой стон безлюдья и отчаяния. Далеко отсюда, взвешенное на ладони рабочего класса, бьется, пульсируя, широкое сердце московской Пресни. И там рельсы стонут на свой лад: там грохочут фермы мостов, прогибаются стылые шпалы – спешат на Москву из Питера войска, верные самодержавию.
Лейб-гвардии полк Семеновский – в него пролетариев не берут. Мужики!.. Им бы лычку заслужить, чтоб потом на селе первым парнем показаться! Плечи у них – во, ряшки – во, усы – во! Им чай да сахарок не в новинку: лейб-гвардия сыта, пьяна, одета, обута. Питер усмирили – теперь Москву давить будут. «Москву раздавим, Курляндию расхряпаем, а из Курляндии – куда?..»
– Василич, куды потом двинем?
– Шевелись, паря! Русь велика, а начальство мудрое…
Возле окна, студя лоб о замерзшее стекло, стоит юный поручик. Где-то в Саратове у него мама, тихо светит под голубым абажуром керосиновая лампа, кот Стригай мурлычет уютно, Клавочка учит уроки. А во всю длину стены стоят книги покойного папы.
От Симеона Полоцкого – до Максима Горького!
«Но буди правый писаний читатель – не слов ловитель, но ума искатель…»
«Над седой равниной моря… гордо реет Буревестник, черной молнии подобный…»
«Так неужели же все это – ложь? И я, поручик Беклемишев, еду, как палач, расстреливать Москву?.. Кого? Москву?..»
Медленно опускаются пальцы в скользкую кобуру.
Словно черная молния прочеркнула висок юноши…
Хлопают двери в вагоне:
– Эй, кто стреляет?
– Поручик Беклемишев отошел с миром.
– Да ну-у? Нешто сифилису не залечить было?
– А шут ево знае! Стоял-стоял, как все порядочные люди, потом ничего не сказал и хлопнулся… Видать, из-за барышни.
И несут мертвеца вдоль коридора. Болтаются, касаясь тряского пола, белые надушенные руки поручика. Где-то в Саратове тихо догорает лампа, мурлычет кот да сестренка, заткнув уши пальчиками, читает стихи своим крепкощеким статным подругам:
Свистят над степью пронизанные тревогой провода. Толчками движется телеграфная катушка: вводится новое положение о выборах в Государственную думу – больше кресел отводится крестьянству.
Телеграфист сматывает ленту, бегущую меж пальцев, рвет ее.
– Ясно! – говорит. – Опять надежды на консерватизм русского мужика. Нам уже все ясно… давно уже все ясно!