– Дума, конечно, дрянь, – говорил Иконников, кривя губы. – Но нам, образованным людям, мне думается, надобно не отвращаться от нее. А, наоборот, стремиться попасть на трибуну этой думы. И выговорить перед правительством, сплошь состоящим из евнухов, все назревшие нужды нашей изъявленной общественности.
– И вы прибыли в Уренск… – перебил его Мышецкий.
– Да, князь! Не буду скрывать. С тем и прибыл в Уренск, чтобы добиться своего избрания в думу. Мне это необходимо не ради юбилеев, не ради некролога. Но едино лишь ради убежденности в своих возможностях. Духа и сердца! Можете не сомневаться, князь…
Сергей Яковлевич, вертя в пальцах рюмку, молчал.
– А кого может выставить уренское дворянство? – спросил Иконников. – Назовите мне, князь, хоть одного кандидата!
Мышецкий встрепенулся и сразу же был вынужден сдаться.
– Никого, – согласился он. – Пустое поле…
– Подлец Атрыганьев, – продолжал Иконников, – нервнобольной Тенишев, пройдоха Алымов, обжора Батманов или… ха-ха, Куцый? «Где те отечества отцы, которых нам принять за образцы?»
– Образцов не наблюдается. И я, со своей стороны, как губернатор, окажу вам посильную поддержку…
После чего они выпили крепкой марсалы. Иконников спросил:
– Как вы находите Ениколопова?
– Приятный человек, – ответил Мышецкий. – Когда перестает играть в эсера, он просто милый господин. С ним легко и хорошо…
– Вам… привет, князь, – сказал Иконников.
– От кого? – вытянулся Мышецкий с опаской.
– Конечно же, от Конкордии Ивановны.
– Вы ее видели? – обмяк Сергей Яковлевич.
– Да, в Питере. Она процветает и говорит об Уренске с таким бесподобным отвращением, с такими гримасами…
– Вольно же ей так говорить, досыта здесь награбившись.
Был уже поздний вечер, когда Сергей Яковлевич приехал на Петуховку. Не спеша разоблачился. Кулаком взбил тощую подушку. Посмотрел на стены – нет ли клопиков? Кажется, вот один уже вылезает, привлекаемый его сиятельством.
– Петя, купите какой-нибудь гадости; неужели вас не кусают?..
Петя в соседней комнате включил лампу под абажуром, началось священное шаманство: перекладывание гравюр, любование ими, сверка по каталогам, радости и тревоги, понятные лишь коллекционерам.
– А вы не знаете Кастильоне? – спросил Петя.
– К сожалению – нет.
– Хотите – покажу?
– Ну, покажите, – отозвался Мышецкий устало.
Петя вынес к нему, бережно держа в кончиках пальцев, старинный оттиск гравюры, поделился:
– Только не хватайте руками, смотрите так… Это я купил по случаю в развале «брик-а-брак», еще в Петербурге. И, знаете, Кастильоне есть у Семенова-Тян-Шанского, а вот у Ровинского его уже не было… Это считается – большая редкость!
– Кажется, звонят с улицы, – заметил Мышецкий.
– Ну, как? – спрашивал Петя. – Вам нравится?
– Очень, Петя, нравится. Но там опять звонят. Откройте…
Это пришел почтальон – принес посылку. Небольшую, но тяжелую, обшитую холстом. Отпустив его, Петя оставил посылку на кухне, слонялся по комнатам, бегая глазами по углам.
– Что вы ищете, Петя?
– Да ножницы… шпагат резать.
– Вот же они, – показал Мышецкий, – у вас под носом.
Петя взял ножницы, ушел на кухню вскрывать посылку.
– От кого? – крикнул ему князь из своей комнаты.
– Не знаю, – ответил Петя. – Тут не написано…
От легкого сквознячка чуть шевелился утолок старинного офорта. Было слышно, как Петя взрезал дратву.
– Петя, – сказал Мышецкий, – можно один бестактный вопрос?
– Говорите, – откликнулся Петя из кухни.
– Додо, конечно, вам не пара. Детей вам бог не дал. Вот вы столько сил, терпения и денег вложили в это сокровище… Все мы, к сожалению, смертны, и – кому вы оставите все это богатство?
С треском Петя вспорол холстину, покрывавшую коробку посылки.
– Не знаю! – крикнул. – Я об этом еще не думал…
Было слышно, как со скрипом вылезали из посылки гвозди.
– Петя, – сказал князь, снимая обувь, – а если мы с вами…
Лопнули уши, обожгло нестерпимым жаром, ослепило глава – чудовищно и нестерпимо. Ад! И стена комнаты вдруг, пошатнувшись, пошла прямо на Мышецкого, рушась сверху…
Очнулся почти сразу. Хрустела и визжала под ногами штукатурка, шуршащая обрывками обоев. Пустые окна, без единого стекла, страшно глядели в ночь Уренской губернии, и там, за окном, словно ощупывая мир, шевелились черные руки деревьев.
– Петя-а-а! – И чиркал спичку за спичкой, отбрасывая…
Шурин его, мукомол и чудак, каких свет не видывал, лежал на полу, а над ним вонзились в стенку отброшенные взрывом ножницы. Булькали изо рта Пети громадные кровавые пузыри. Одна рука его завернулась за спину, а вместо второй, оторванной по локоть, торчала розово-белая чистая кость.
– Великие мужи! – зарыдал Мышецкий. – Я не достоин созерцать вас, но вы… вы укрепляете мой дух…
Так когда-то говорил Петя, и это вспомнилось – сейчас.
Заливались трели пожарных троек. Свистела, сбегаясь на Петуховку, полиция. Мчались люди по улицам, стучали калитки. Первым, держась за плечи кучера, прилетел на коляске Дремлюга.
– Целы? – закричал жандарм, остервенело крестя себя. – Целы?