– Нет, – ответил Ениколопов, – это просто врачебный надзор за человеком, которого все подозревают в сумасшествии…
– Но кроме вас?
– Сейчас я уже склоняюсь к общественному мнению. В самом деле, может ли разумный человек серьезно помышлять об Афоне? Нет…
Только сейчас Мышецкий понял, в какие цепкие он попал руки: не вырваться! Эсеры – настоящие господа положения в эмиграции, богатые, сухие, безжалостные, корректные. Они играли с бывшим губернатором, как кошки с мышью. Подкидывали и прикидывали за его спиной, куда бы его подсунуть, чтобы с его помощью спровоцировать что-либо – погромче, похлеще. Он стал игрушкой – не человеком. Однако эсеры пытались затягивать его на свои диспуты. Мышецкий бывал на гомерических попойках, так как к алкоголю привык в Уренске и без вина ему было трудно. На этих пирах летели тысячи, изъятые при лихих забубённых эксах!
Однажды Мышецкий собрался с силами души, сказал, что не станет более пировать, ибо он человек бедный, лишенный средств.
– Напрасно! – ответил Ениколопов. – Сегодня мы будем кутить как раз на ваши деньги, князь…
– Откуда?
– Помните экс в Запереченске? Кажется, там двести тысяч сняли. Так вот, что вам стоит расплатиться сегодня, князь, из числа этих двухсот тысяч?..
Над головой Мышецкого качались, задевая его ногами, одиннадцать повешенных «по подозрению» за экс в Запереченске! Дальше этого идти было некуда… Тайком от Ениколопова князь взял у госпожи Философовой толику, чтобы скрыться на первое время. Но деньги эти обнаружил и забрал себе Ениколопов.
– У вас, князь, много барских замашек, а у меня они лучше сохранятся… Куда вы собрались ехать?
– Ну, хотя бы… в Париж!
– Так надо было так и сказать: я хочу ехать в Париж. Разве же я против Парижа? Напротив, охотно поеду вместе с вами…
Поехали. В парижской гостинице к Мышецкому однажды подошел молодой человек, по возрасту – сверстник:
– Позвольте представиться: президент Красноярской республики, прапорщик Кузьмин, Андрей Илларионович… А вы, князь, были президентом в Уренске?
– Ах, кто это придумал? Это совсем неумно, – смутился Сергей Яковлевич. – Не надо называть меня так, я был лишь губернатором!
Кузьмин поведал, как благородно помогли ему скрыться от суда сами же солдаты, которыми он командовал во время восстания, а теперь этих солдат судят – зверски и жестоко.
– Подумайте, князь, – сказал Кузьмин, дрожа подбородком, – статьи сотая и сто двадцать третья… Вы знаете эти статьи, князь?
– Конечно. Закон вручил сотую статью судам с предупреждением: «Яд! Осторожно». Но эту этикетку сорвали, и теперь в руках русского правоведения – топор палача, но только не благородный меч дальнозоркой Фемиды… А мне – горько!
– Но я вернусь, – зашептал Кузьмин. – Я потребую суда над собой. Пусть сотая! Пусть топор! Но мои товарищи по восстанию погибли, и я не могу более оставаться вне их судьбы… Возвращайтесь же и вы, князь!
– И рад бы… – ответил Мышецкий, глянув на двери.
Кузьмин понял этот взгляд, спросил отрывисто:
– Значит, Вас тоже держат?
– Да. И я запутался, как муха в липкой паутине.
– А вернуться надо, – продолжал Кузьмин. – Но стоит мне заговорить о возвращении в Россию, как они, эти господа социалисты-революционеры, объявляют меня сумасшедшим.
– Выходит, не только я сумасшедший… В Уренске сейчас такие же суды, как у вас в Красноярске. Сердце ослабело: я боюсь раскрывать газету… Ведь я хорошо знал всех людей! Боже…
Дверь раскрылась так, что сразу стало понятно: за дверью все время стояли и слушали, – вошел Ениколопов.
– Андрей Илларионыч, – поклонился он Кузьмину, – вы, как президент Красноярской республики, ступайте вниз, мотор для вас уже подан. А вы, ваше сиятельство, как президент Уренской губернии, можете одеваться… Нас ждут в ресторане у «Максима»!
Два «президента» обнялись на прощание – сверстники.
– Вернуться, – шепнул Кузьмин на прощание14
.Вот и конец марта – расквасились питерские лужи, осели на окраинах сугробы, хорошо щебечут, радуясь весне, птицы. И такой сладкий воздух по весне – густой, жирный. Уже парит…
А на Озерках, под самым Петербургом, – тишина и благодать. Гапон сбежал с высокой насыпи железнодорожного полотна – прямо в объятия Рутенберга, своего милого друга.
– Ну, веди, – сказал Гапон. – Хорошо бы зайти куда-нибудь да выпить. Чего так-то ходить? Мы ведь – не дачники.
– Не волнуйся, у меня тут уже квартира. Там все есть…
Прошли на тихую, утонувшую в сыром снегу дачу. Разноцветные стекляшки в рамах дробили солнечный свет на радужные лучики. Чистые половицы, пустые комнаты.
– Садись, – сказал Рутенберг. – Куда хочешь.
– А здесь никого нет?
– Мы одни, – ответил Рутенберг, успокаивая.
Гапон заговорил сразу – живо и цинично.
– Надо кончать. Чего ломаешься, как девка? – говорил он. – Двадцать пять тысяч – деньги немалые.
– Сто тысяч, – выговаривал себе Рутенберг.
– Сделай четыре дела, и будет тебе сто…
– Я их продам, – отвечал Рутенберг, много куря, – а их возьмут и повесят… Знаю же я – повесят!