Инструменты сверкают в ярком свете, как зубы кровожадного зверя. Боль невыносимая. Два санитара крепко держат меня за руки: одну мне удается высвободить, и я уже собираюсь съездить врачу по очкам, но он вовремя замечает это и отскакивает.
— Дайте этому типу наркоз! — в бешенстве кричит он.
Я сразу же становлюсь смирным.
— Извините, господин доктор, я буду вести себя тихо, но только не усыпляйте меня.
— То‑то же, — скрипит он и снова берется за свои инструменты.
Это блондинчик со шрамами от дуэлей и с противными золотыми очками на носу. Лет ему от силы тридцать. Я вижу, что теперь он нарочно мучает меня, — он так и роется в моей ране, время от времени искоса поглядывая на меня из‑под своих очков. Я вцепился в поручни, — пусть я лучше сдохну, но он не услышит от меня ни звука.
Врач выуживает осколок и показывает его мне. Как видно, он доволен моим поведением: он тщательно накладывает мне лубок и говорит:
— Завтра на поезд, и домой!
Затем мне делают гипсовую повязку. Увидевшись в палате с Кроппом, я рассказываю ему, что санитарный поезд придет, по всей вероятности, уже завтра.
— Нам надо потолковать с фельдшером, чтобы нас оставили вместе, Альберт.
Мне удается вручить фельдшеру две сигары с наклейками из моего запаса и ввернуть при этом несколько слов. Он обнюхивает сигары и спрашивает:
— У тебя что, еще есть?
— Добрая пригоршня, — говорю я. — И у моего товарища, — я показываю на Кроппа, — тоже найдется. Завтра мы вместе с удовольствием передадим их вам из окна санитарного поезда.
Он, конечно, сразу же смекает, в чем дело: понюхав еще раз, он говорит:
— Ладно.
Ночью мы ни на минуту не можем уснуть. В нашей палате умирает семь человек. Один из них целый час распевает высоким сдавленным тенором хоралы, затем пение переходит в предсмертный хрип. Другой слезает с кровати и успевает доползти до подоконника. Он лежит под окном, словно собравшись в последний раз выглянуть на улицу.
Наши носилки стоят на вокзале. Мы ждем поезда. Идет дождь, а на вокзале нет крыши. Одеяла тоненькие. Мы ждем уже два часа.
Фельдшер ухаживает за нами, как заботливая мамаша. Хотя я чувствую себя очень плохо, я не забываю о нашем плане. Будто невзначай я откидываю одеяло, чтобы фельдшер увидел пачки с сигарами, и даю ему одну в виде задатка. За это он укрывает нас плащ-палаткой.
— Эх, Альберт, дружище, — вспоминаю я, — а помнишь нашу кровать с балдахином и кошку?
— И кресла, — добавляет он.
Да, кресла из красного плюша. По вечерам мы восседали на них как короли и уже собирались выдавать их напрокат. По сигарете за час. Мы жили бы себе забот не зная, да еще имели бы выгоду.
— Альберт, — вспоминаю я, — а наши мешки со жратвой...
Нам становится грустно. Все это нам очень пригодилось бы. Если бы поезд отходил днем позже, Кат наверняка разыскал бы нас и принес бы нам нашу долю.
Вот ведь невезение. В желудке у нас похлебка из муки — скудные лазаретные харчи, — а в наших мешках лежат свиные консервы. Но мы уже настолько ослабели, что не в состоянии волноваться по этому поводу.
Поезд прибывает лишь утром, и к этому времени в носилках хлюпает вода. Фельдшер устраивает нас в один вагон. Повсюду снуют сестры милосердия из Красного Креста. Кроппа укладывают внизу. Меня приподнимают, мне отведено место над ним.
— Ну обождите же, — вдруг вырывается у меня.
— В чем дело? — спрашивает сестра.
Я еще раз бросаю взгляд на постель. Она застлана белоснежными полотняными простынями, непостижимо чистыми, на них даже видны складки от утюга. А я шесть недель не менял рубашки, она у меня черная от грязи.
— Вы не можете влезть сами? — озабоченно спрашивает сестра.
— Залезть‑то я залезу, — говорю я, чувствуя, что взопрел, — только снимите сначала белье.
— Зачем же?
Мне кажется, что я грязен как свинья. Неужели меня положат сюда?
— Да ведь я... — Я не решаюсь закончить свою мысль.
— Вы его немножко измажете? — спрашивает она, стараясь приободрить меня. — Это не беда, мы его потом постираем.
— Нет, не в этом дело, — говорю я в волнении.
Я совсем не готов к столь внезапному возвращению в лоно цивилизации.
— Вы лежали в окопах, так неужели же мы для вас простыни не постираем? — продолжает она.
Я смотрю на нее; она молода и выглядит такой же свежей, хрустящей, чистенько вымытой и приятной, как и все вокруг, трудно поверить, что это предназначено не только для офицеров, от этого становится не по себе и даже как‑то страшновато.
И все‑таки эта женщина — сущий палач: она заставляет меня говорить.
— Я только думал... — На этом я умолкаю: должна же она понять, что я имею в виду.
— Что еще такое?
— Да я насчет вшей, — выпаливаю я наконец.
Она смеется:
— Надо же и им когда-нибудь пожить в свое удовольствие.
Ну что ж, теперь мне все равно. Я карабкаюсь на полку и укрываюсь с головой.
Чьи‑то пальцы шарят по одеялу. Это фельдшер. Получив сигары, он уходит.
Через час мы замечаем, что мы уже едем.
Ночью я просыпаюсь. Кропп тоже ворочается. Поезд тихо катится по рельсам. Все это еще как‑то непонятно: постель, поезд, домой. Я шепчу:
— Альберт!
— Что?
— Ты не знаешь, где тут уборная?
— По‑моему, вон за той дверью направо.