– Отказаться! Вы здесь затем, чтоб огнестрельные ранения лечить, а не плоскостопие оперировать! Разве на фронте его у вас не было? То-то и оно! Пока что вы можете ходить, а поработает старикан ножичком – амба! вы калеки. Ему подопытные кролики нужны, поэтому война для него золотое времечко, как и для всех лекарей. Вы загляните разок в нижнее отделение, там человек десять мотается таких, кого он оперировал. Иные тут с четырнадцатого, с пятнадцатого торчат, годами. Лучше ходить ни один не стал, наоборот, почти все куда хуже, большинство только в гипсе. Каждые полгода он опять тащит их оперировать, сызнова ломает кости и всякий раз талдычит, что уж теперь-то все пройдет успешно. Так что поберегитесь, ребята, без вашего согласия ему резать запрещено.
– Эх, дружище! – устало говорит один из двоих. – Лучше уж ноги, а не черепушка. Знаешь, что́ схлопочешь, ежели опять на фронте окажешься? Пускай делают со мной что хотят, лишь бы домой вернуться. Лучше косолапым, чем покойником.
Второй, парень в наших годах, не хочет. Наутро старикан велит доставить их вниз, а там уговаривает и наседает до тех пор, пока они все-таки не соглашаются. Да и что они могут сделать? Они всего-навсего простые солдаты, а он важная шишка. Обратно их привозят в гипсе, под хлороформом.
С Альбертом дело плохо. Его увозят на ампутацию. Отнимают всю ногу до середины бедра. Теперь он почти все время молчит. Однажды говорит, что застрелится, как только доберется до своего револьвера.
Прибывает новый эшелон. К нам в палату помещают двух слепых. Один из них музыкант, совсем молоденький. Сестры, когда кормят его, нож с собой не берут, ведь однажды он сумел им завладеть. Несмотря на эту предосторожность, случается беда. Вечером, во время ужина, сестру куда-то вызывают, и она уходит от его койки, оставив на тумбочке тарелку с вилкой. Он ощупью находит вилку, хватает ее и с размаху вбивает себе в грудь против сердца, потом берет башмак и что есть силы лупит по рукоятке. Мы зовем на помощь, и только троим мужикам удается отобрать у него вилку. Тупые зубья успели вонзиться глубоко. Всю ночь он костерит нас, так что заснуть никто не может. Утром парень бьется в истерике.
Опять освобождаются койки. Дни за днями проходят в боли и страхе, стонах и хрипах. От мертвецких уже никакого толку, их слишком мало, ночами народ умирает и в нашей палате. Все идет быстрее, чем рассчитывали сестры.
Но в один прекрасный день дверь распахивается, въезжает каталка, а на ней бледный, худой, с растрепанными черными кудрями, победоносно выпрямившись, сидит Петер. Сияющая сестра Либертина подкатывает его к давней койке. Он вернулся из смертной палаты. А мы думали, его давно нет в живых.
Он оглядывается по сторонам:
– Ну, что теперь скажете?
Даже Йозеф не может не признать, что видит такое впервые.
Мало-помалу кой-кому из нас разрешают вставать. Вот и мне тоже выдают костыли. Но я пользуюсь ими редко, невмоготу чувствовать на себе взгляд Альберта, когда я хожу по палате. Он смотрит всегда с таким странным выражением. Поэтому я иной раз выбираюсь в коридор – там можно двигаться свободнее.
Этажом ниже лежат солдаты с ранениями живота, позвоночника, головы и те, кому ампутировали обе ноги. В правом крыле – челюстные ранения, газовые ожоги, ранения носа, ушей и шеи. В левом – слепые и с ранениями легких, таза, суставов, почек, мошонки, желудка. Вот где видишь, каких только увечий не причиняют человеку.
Двое умирают от столбняка. Кожа блекнет, тело цепенеет, под конец – долго – живут одни только глаза. У одних раненая конечность свободно висит в воздухе, на кронштейне, под рану подставлен тазик, куда капает гной. Каждые два-три часа тазик опорожняют. Другие лежат на растяжке, с тяжелыми, тянущими вниз гирями возле койки. Я вижу ранения кишечника, постоянно полные кала. Докторский писарь показывает мне рентгеновские снимки совершенно раздробленных бедреных костей, коленей и плеч.
Непостижимо, что над такими изорванными телами еще есть человеческие лица, в которых продолжается будничная жизнь. И ведь это лишь один-единственный лазарет, одно-единственное отделение, а их сотни тысяч в Германии, сотни тысяч во Франции, сотни тысяч в России. До чего бессмысленно все, что было когда-либо написано, сделано, подумано, если возможно вот такое! Наверно, все ложь и ничтожность, коль скоро культура тысячелетий даже не сумела воспрепятствовать тому, чтобы проливались эти реки крови, чтобы сотнями тысяч существовали эти пыточные застенки. Только лазарет показывает, что такое война.