Под Чеку отвели лучшую гостиницу в городе, но для вящей безопасности Чека прихватила еще несколько домов по обе стороны гостиницы. Большой район охранялся, как вооруженный лагерь, оцепленный солдатами, и прохожий пугливо переходил на другую сторону улицы подальше от греха. По лестнице, на самый верх, нас повели после совершения обряда передачи в Чека. Потом мы долго крутились по каким-то узким и длинным коридорам и на самой вышке здания, между выходами на чердак и уборными с другой, мы нашли приют в маленькой, тесной комнатке. Такие комнатки в гостиницах служат обычно для бодрствующей по ночам прислуги, всегда готовой явиться на требовательный звонок беспокойного гостя. И, действительно, никаких признаков постели, дивана или койки, не было в камере Чека. Да, пожалуй, это к лучшему. Кругом так много вшей, что казалось совершенным безумием лечь спать в этой комнате. Меблировка состояла из стула с продавленным сидением, мягкого кресла, грязного и вшивого, некрашеного стола и широкого подоконника, на котором можно было сидеть и, пожалуй, лежать. Дверь камеры не закрывалась. Напротив нее в коридоре, на большом кованом сундуке, лежал грязный, сплющенный матрац (вероятно, первоисточник многочисленных вшей), на котором возлежали наши стражи – два солдата с винтовками. Высшего начальства кругом не было видно; только на мгновение явился какой-то юный чекист и чрезвычайно грубо потребовал наши документы. Когда стемнело, и мы перестали надеяться на освобождение или на отправку в тюрьму, перспектива остаться здесь на ночь заставила нас послать солдата за начальством. Явился разводящий и сказал, что вся Чека разошлась, что коменданта нет, «а если бы он и был», добавил он: «…так что же за разговор с этим головорезом? Он только расстреливать умеет».
Окна нельзя раскрывать. Было мучительно душно в эту бессонную ночь. Я переходил с места на место, со стула на подоконник и на стол; больше всего меня соблазняло мягкое кресло, и я с трудом преодолевал этот соблазн. Б. Х. уже не владел собой: желание спать даже парализовало его насмешливый ум, и в тот момент, когда я прикорнул на подоконнике, он лег на матрац рядышком с солдатом и уснул сладчайшим богатырским сном. В тусклом свете керосиновой лампочки я вел беседы с нашей стражей. Старший, высокий, коренастый малый – латыш, плохо говорящий по-русски, особенно возмущался тем, что на днях с него взяли полтора рубля, что он не хотел давать денег, но часть его заставила. В доказательство он вынул из кармана красную бумажную квитанцию, которая сказалась ничем иным, как членским билетом РКП, бедняга, он даже не знал что его облагодетельствовали, приняв в большевистскую церковь и с горечью говорил о том, что рад бы оставить Россию, если бы немцы не сидели так прочно на его родине.
Когда латыша сменил его товарищ, ко мне подошел другой солдат – худой, зеленый подросток-еврей. Разглядев его, я невольно опросил:
– Каким образом в красную гвардию нанялся еврей? Разве он не мог заниматься своим ремеслом или торговать или, может быть, он большевик?
– Нет, какое там!
И он рассказал мне горькую повесть о бедной рабочей семье, в которой старик извозчик лишился лошадей, два старших сына убиты на войне, а он, чтобы прокормить своих стариков, должен был пойти на службу к этой банде: за тысячу рублей в месяц и два фунта хлеба в день.
На следующий день в Чека привели к нам третьего товарища – А. Т., тоже видная персона в Витебске. В революционном прошлом – председатель Совета солдатских депутатов, и сейчас – председатель того Комитета по борьбе с безработицей, о котором я выше сообщал. А. Т, как всегда, спокойный и ровный, с усмешкой рассказывал, как его заманили в ловушку. Ему позвонили, что Исполком приглашает его на заседание по поводу нашего ареста. Он пошел туда и по дороге был перехвачен Чекой. Мы очень обрадовались ему, с его появлением у нас возникли связи с внешним миром. На далеком пустыре, видном из окна замаячила знакомая женская шапочка, и мы издали дружески раскланивались.
Тетушка принесла мне обед и подушку. Я первое принял, а подушку отклонил, опасаясь загрязнения. Но чем больше мы сидели, тем немыслимей казалось нам освобождение, тем острее нам хотелось одного: в тюрьму. И мы дождались своего. Вечером, в сумерки мы двое (А. Т. был оставлен в Чеке) шли по улице под конвоем с шашками наголо, вызывая смятение прохожих и удивленные взоры. Подбадривая Б. Х., я требовал, чтобы он шел бодрым, размеренным шагом, в такт солдатским сапогам. Стояла темная ночь, когда мы подошли к тюрьме, находившейся на окраине города. После года революции чем-то призрачным повеяло на меня от этого большого, казенного здания в белую краску, за высокой оградой сейчас уже спящего своим тяжелым тюремным сном. В полуосвещенной каморке, где конвоиры сдавали бумагу из Чека и нас в приложении к ней, нас встретили формально. Но как только конвоиры ушли, явное удивление отразилось на лице тюремщика.
– Я был при вас членом Совета рабочих депутатов, – сказал он мне с улыбкой.