Миновало около двух недель. Поиски Лаврухина ни к чему не привели. Не удалось напасть на его след. Рза-Кули умер в больнице от ран. Пули, выпущенные Велуа, прошили ему грудь. Его подручные знали мало. Гасан Нуралиев на допросах молчал, да и вряд ли он знал больше. Вскоре удалось арестовать кочи Джафара. Этот бандит, одетый, как дипломат, признал, что за солидное вознаграждение собирался устроить Лаврухину побег за границу морем. Но контрабандисты, которые должны были осуществить замысел, избежали ареста, вовремя предупрежденные о провале кочи.
Лавка Мешади Аббаса была опечатана, а караван-сарай, избавленный от власти бандитов, превратился в обыкновенный коммунальный дом.
Под вечер Донцов вместе с Ибрагимом Сафаровым возвращался с работы. Только вышли на Парапет, как Михаил увидел Зину. Она поднялась со скамейки, с памятной ему крайней скамейки, шагнула навстречу.
— Миша, мне надо... я ждала, — сбивчиво заговорила она, не решаясь поднять глаза, отчего на щеки ее легли длинные тени от ресниц.
Кровь бросилась Михаилу в лицо... Что ей надо? После всего... О чем говорить?
С той поры как они виделись в последний раз, она осунулась, побледнела. И Михаил почувствовал, что он готов оправдать ее. Но тотчас же в памяти возникло восковое лицо Поля, его широко раскрытые, устремленные в небо глаза...
— Иди, я догоню, — хмуро бросил Ибрагиму и, заложив руки за спину, — они все-таки дрожали, — сухо сказал: — Зачем ждала?
— Я... — она проглотила слезы и беспомощно развела руками. — Понимаешь, папу арестовали. У нас был обыск, нашли какие-то драгоценности, и вот...
— И теперь ты желаешь, чтобы я освободил твоего папу?
Прозвучавшая в его словах злая ирония доставила ему болезненное удовлетворение. Оно было сродни тому, какое испытываешь, когда удается, собравшись с духом, оторвать от подсохшей раны старые бинты.
— Ты... — она вскинула на него огромные, полные непонимания глаза. — Почему ты со мною так?
— Потому, — стараясь подавить клокочущую ярость, проговорил Михаил, — что эта белогвардейская гадина — твой брат убил Поля Велуа... И если он мне когда-нибудь попадется, я его шлепну на месте, а если ты... — Михаил перевел дух — ярость сжимала горло, — а если ты... с ним заодно, то...
У Зины задрожали губы...
— Нет... нет, он не мог.
— Мог. И я могу. Классовая борьба, ясно? А ты... а ты... — он сцепил зубы, спохватившись, что говорит слитком громко, — все знала про него, а целовалась со мной... Как это назвать?
Он не знал, как это назвать. Он ушел и ни разу не оглянулся.
А дома, закрывшись в «темной», он упал на кровать и заплакал. Заплакал, потому что ему было всего пятнадцать лет от роду, потому что горе в такой большой дозе и в столь сильной концентрации впервые вошло в его душу, потому что сегодня рухнула первая его любовь.
А когда высохли слезы, он вспомнил ночной разговор с братом Василием здесь же, в «темной». «Революция — это кровное». Да, да, кровное, иначе нельзя. Все, что в тебе противоречит ей, надо отрывать. С болью, с мясом — все равно отрывать. Иначе она, революция, сама оторвет тебя и отбросит... В классовой борьбе нет полутонов, есть белое и красное; нет закутков — есть четко проведенная линия фронта. А он-то, дурак, придумал какую-то тихую гавань «для особых случаев» и поместил туда Зину. На поверку же «особый случай» обернулся предательством. Зина совершила предательство. Не такое прямое, как Воропаев, а мягкое, неприметное. Но все равно предательство. Вот оно — нужное слово.
А ведь она красива — Зина. И, кажется, добра. Однако это не помешало ей предать. Она и не могла не предать. Потому что не было в ней того, о чем Поль сказал однажды в стихах:
24
В следственном отделе не хватало людей для разборки материалов, конфискованных у главарей подполья. Донцова перебросили на эту работу. В ответ на его возражения («Я такими делами никогда не занимался, не сумею») Холодков коротко и сухо сказал: «Научитесь».
Маленькая комнатушка на четвертом этаже была завалена туго набитыми портфелями, связками книг, писем, старых газет. Ломился от этого добра и письменный стол. Вид такой прорвы бумаг испортил Михаилу настроение. Работа предстояла не лучше канцелярской. Как видно, начальство решило под благовидным предлогом отстранить его от операций.
Изо дня в день разбирался Михаил в бумагах, читал чужие пожелтевшие письма, документы, записки, дневники. Спустя неделю он был в курсе личных и служебных дел арестованных — инженера Вершкина, библиографа Клюева, врача Кузнечика, полковника Шабанова, юрисконсульта Джафарова, адвоката Табакова, художницы Левкоевой, бывшего коммерсанта Смертюкова и многих других. Материалов, могущих содействовать изобличению преступников, попадалось мало — все наиболее ценное в этом смысле было изъято еще при обыске. Однако вскоре Михаил смирился с непривычной работой и даже вошел во вкус.