Читаем На золотом крыльце сидели... полностью

А лета и зимы скользили и таяли, растворялись и гасли, урожаи радуг повисали над далекими домами, молодые жадные метели набегали из северных лесов, двигали время вперед, и настал день, когда женщина с большими ногами покинула Петерса, тихо прикрыла дверь и ушла, чтобы покупать мыло и помешивать в кастрюлях другому. Тогда Петерс осторожно приоткрыл глаза и проснулся.

Тикали часы, в стеклянном кувшине плавал компот, и тапочки остыли за ночь. Петерс ощупал себя, пересчитал пальцы и волосы. Мелькнуло и улетело сожаление. Тело его еще помнило глушь пролетевших лет, тягучий сон календаря, но в глубине душевной мякоти уже оживало, приподнималось с лежанки, встряхивалось и улыбалось что-то давно забытое, молодое что-то и доверчивое.

Старый Петерс толкнул оконную раму – зазвенело синее стекло, вспыхнули тысячи желтых птиц, и голая золотая весна закричала, смеясь: догоняй, догоняй! Новые дети с ведерками возились в лужах. И ничего не желая, ни о чем не жалея, Петерс благодарно улыбнулся жизни – бегущей мимо, равнодушной, неблагодарной, обманной, насмешливой, бессмысленной, чужой – прекрасной, прекрасной, прекрасной.

<p>Вышел месяц из тумана</p>

Родилась – лет пятьдесят назад; назвали Наташей. Имя обещало большие серые глаза, мягкие губы, нежный силуэт, веселые волосы с искорками. А вышло – толстое, пористое лицо, нос баклажанчиком, унылая грудь и короткие, крутые велосипедные икры.

В детстве увозили ее прочь из-под мрачных сводов серого Литейного проспекта – под Ленинград, на дачу, куда – забылось, название выцвело, распалось, унеслось сухим листком; бьется порой темной ночью о стекло, шуршит тень его – длинное, длинное финское слово, перетянутое посередине.

Потерялось имя, ушли дни, растаяли в пути маленькие кудрявые подружки – чудится во сне только шелест их ножек, только смутный, далекий смех, прозрачный, как рисунок на воздухе.

Сонными дуновениями, скользящей тенью приходят к Наташе одинокими ночами воспоминания об исполинских деревьях, безбрежной ширины дорогах, уходящих ввысь куполах потолков. Кануло, потерялось, ушло. Тогда, давно, в том рассыпавшемся мире, на зеленых лужайках они играли в счастливейшие игры, и грозный смысл чудился в темных, непреложных заклинаниях, гудящих колокольным набатом:

Вышел месяц из тумана,Вынул ножик из кармана,Буду резать, буду бить,Все равно тебе водить!

И страшный желтый рогатый Месяц с человеческим лицом восставал из синего, черного, клубящегося тумана, и глухо бряцал доспехами, и слово его было – закон. Все равно тебе водить! И они боялись Месяца и не нарушали его тяжелой грозной воли. Разве что кто-нибудь выкрикивал пестрое, шустрое, ящеричное словцо: чурики! Тогда на миг замирало, останавливало свой бег чудовищное колесо мира, застывали, раздвинувшись, железные створы, размыкались оковы – и маленький мятежник сам в изумлении застывал, обмирая, в заколдованном, радужном, хрупком шарике свободы.

Райские долины, колышущие на теплом ветру розовые травы; холмы, вздымающиеся цветочным дыханием, а вечерами – никогда не гаснущий закат за черными еловыми пиками – оранжевый, малиновый; вечерами – аккуратно расставленные между стволов серые волки с красными глазами, напрасно ждущие своего зловещего волчьего случая – никто не ляжет на краю ни в кроватке, ни в колыбели.

И надо всем в вышине простирался мир взрослых – шумящих, гудящих высоко вверху, как сосны в ненастье. Взрослые: большие теплые столбы, надежные, вечные колонны, протягивающие стаканы молока и придвигающие перечеркнутые крест-накрест полотнища черничных пирогов, выбегающие с кусачими шерстяными кофтами на вытянутых руках и встающие на колени, чтобы застегнуть маленькие пыльные сандалии.

А потом что-то сломалось, что-то пошло не так; калейдоскоп разбился, а в нем – всего-то: горсть тусклых стекляшек, картон да огненные с изнанки полоски зеркал. Мир начал съеживаться в размерах и чахнуть, трава пошла на убыль, потолок опустился вниз, проступили границы, счастливые игры забылись. И вечерние туманы, и волки, и лес оказались намалеваны на холсте, небрежно натянуты на деревянные рамы, прислонены к холодной стене. Взрослые нарушили все правила и умерли: отца перечеркнуло красной военной чертой, мать съежилась и погасла, лица их расплылись в дрожащей сетке дождя. Вцепилась, удержалась, осталась одна бабушка. И перед Наташей легла барьером, встала частоколом бабы-яги непроглядная черная юность: кривые тупики, позорные помыслы, отвратительные догадки.

Перейти на страницу:

Все книги серии Толстая, Татьяна. Сборники

Похожие книги