Я не смела поверить, и я не умела тогда создавать жизнь по своей воле, не умела ставить ее, как ставит режиссер спектакль, я ждала готового. Думала, жизнь сотворяется где-то вне меня, как обед у мамы на кухне, а мне садиться за стол и есть, что дадут. Ну, а он, мой мальчик, умел всем распорядиться по своему усмотрению.
В августе он уехал; я сама отвезла его на мотоцикле до шоссе, до попутной машины. Потом он влез в кузов сельского газика, я махнула рукой, осталась одна, медленно (чего теперь спешить) завела мотоцикл, пригнала его во двор Нянькиного дома — его Няньки, поставила там, взрослые все на работе, августовский день; и пошла потихоньку к себе домой, босиком по траве и земле, которые по утрам уже покрывались холодной росой в знак скончания лета, и вот только в этот момент я догадалась, что люблю его — по той пустоте, которая образовалась в природе после его отъезда, по той утренней холодной росе. По боли: что его нет.
Я за версту отличала звук его мотоцикла от множества наших околоточных моторов. И вот уже после его отъезда вдруг слышу: он. Я ушам своим не поверила — звук моего счастья приближается — ведь этого не может быть, он уехал, его нет. Ничего не могу понять, мир содрогнулся и сдвинулся, как в геологические эпохи: его нет — и все ж он едет... Вылетела на крыльцо — пылит по улице его зять, Нянькин муж, на законном своем мотоцикле. Взрослый, посторонний, равнодушный к нашим делам человек, он попирал собой этот аппарат вполне буднично, не догадываясь даже, что использует в своих обыденных целях жреческое приспособление, атрибут священнодействия, машину моего счастья...
...Вот, а они — «летящее-светящее». Нехорошо мне здесь оставаться дольше, в липком этом сиропе домотдыховской «любви». Все пропитано им. «Находка теперь не та. Вот раньше, когда ходили вокруг Африки и заправлялись только в Находке, — вот это был город морякам! И женщинам. Иные специально приезжали из окрестных мест на выходные. Подработать. Увозит, глядишь, рублей пятьсот. А почему нет? Моряки в такие разы ничего не жалели. А теперь что, теперь Находка не та. Конвенция, в любом порту заправляйся».
— Почем картошка в Находке? — интересуется стармех Анатолий Петрович. Глядя на него, плотно утрамбованного, пригодного для жизни в любых условиях, слово «стармех» прочитываешь как «старый механик», а не старший.
— Пять — шесть рублей ведро, — отвечают ему.
Я с благодарностью смотрю на Анатолия Петровича: за то, что он — хоть не о «любви». Отдыхаю на нем.
— А мы свою садим, — говорит стармех. — Всё свое.
— Зачем ты еще плаваешь, стармех? Торговал бы картошкой.
Не обижается. Его обидеть трудно — он в жизни как дома: свой человек, и неуязвим.
Еще я признательна пассажирскому помощнику Юрию Борисовичу — тоже за то, что «хлопочет» он мимо «любви».
Придет в амбулаторию — «доктор, будем рвать зуб». Это уже у нас такой ритуал: я — за ампулой новокаина, а он: «Нет-нет, у меня на новокаин аллергия, я умереть свободно могу от повторения этой атаки». Ритуал должен быть исполнен весь до конца. «Будем рвать без анестезии?» — «Ну...» — он выразительно подергивает бровями, поводит плечами, делает всякие иносказательные знаки пальцами и глазами, означающие примерно так грамм сто — сто пятьдесят.
Наши первобытные предки избегали называть зверя его настоящим именем — чтоб не потревожить его дух и не спугнуть перед охотой, — и по сей день мы со всеми предосторожностями обозначаем деньги башлями, капустой, а выпивку и того таинственней — каким-нибудь молчаливым подмигиванием...
Да на здоровье!
Потом мы должны посидеть какое-то время, «пока подействует». «Вы готовьтесь, доктор, готовьте инструмент!» — заверяет меня. И я ему вторю: «Да инструмент у меня наготове, Юрий Борисович. Давайте пока, жалуйтесь на судьбу».
Потому что ко мне приходят с жалобами двух видов: на здоровье и на судьбу. На здоровье — гораздо реже. «Ну что судьба, доктор, идем в Петропавловск-Камчатский! — вздыхает. — Два года все по внутренним линиям. Эх, доктор, а помните, нас австралийцы зафрахтовали, а? Вот была жизнь!.. А тут — Петропавловск!.. А мне «Шарп» нужен вот так вот, магнитофон такой, знаете, с эквализатором, у него перезапись идет со скоростью перемотки, на одном аппарате: двухкассетный, у-у-у...»
Потом звонит капитан, гневно требует объяснений: «Доктор, я опять вижу перед собой вашу заявку на спирт!»
— Зубники, капитан, — объясняю я и подмигиваю пассажирскому помощнику. Он втягивает голову и выкрадывается из амбулатории, чтобы Зевсова молния из телефонной трубки не достала его.
И весело глядеть, как несерьезен он — знать, жизнь легка. И это обнадеживает и утешает, как если бы всем классом бились-бились над задачей — и вдруг кто-то воскликнул: «Решил!» Хоть кто-то решил.
Самая трудная вахта считается с четырех до восьми утра. Все спит. Только в эти часы мы позволяем себе говорить на ты. В остальное время — даже наедине — конспирация не нарушается. Как у разведчиков в героических сериалах.
— ...Нам сорок лет, а ты крадешься ко мне, как в чужой огород...