Все горизонтальные плоскости необитаемого жилья покрылись пылью, на стул нельзя было присесть, и он тогда решил начать с уборки, пошел в ванную, намочил тряпку, стал вытирать пыль, но прикинул, что за это время как раз вскипит чайник; отправился на кухню, поставил чайник, уставился в окно, в пустую даль...
Спохватился: ой, ведь в одиннадцать закроется гастроном! Побежал.
В магазине он про чайник забыл, скитался среди полок в гулком зале, продавщицы изнемогали перед закрытием и никого уже видеть не могли. С усилием вспоминал, за чем пришел. Фокус мысли убегал, он ловил его, как дурного коня, принуждал работать. Взял сверток печеной рыбы, кулек конфет, батон... Вспомнил, что голодный. Пришел сегодня с работы и радостно: «О, горелым пахнет — знать, я дома!» И теперь голодный. Взял еще пачку чая и вспомнил, что чайник... Прибежал — вся кухня в пару, чайник почти выкипел. Долил его, хотел вытереть лужу, стал искать тряпку. Тряпка нашлась в комнате на подоконнике: он, оказывается, начал уборку...
Сел он на пыльный стул и сидит.
Заканчивать уборку он не стал, а решил поесть и передохнуть перед тем, как разбирать вещи.
На столе после еды осталась лежать кучка рыбных отходов. Он сказал себе: а, после уберу, прилягу.
Он прилег, где-то заплакал ребенок — и он тоже вдруг заплакал с неумелыми рыданиями — некрасиво и стыдно. Какие-то медные звуки из него исторгались, похожие на «гын-н-н...» литавр.
Он плакал, потому что вот так же сейчас, может быть, плачет его дочка, а с женой вдруг что-нибудь нечаянно случилось, она лежит сейчас мертвая или без сознания, а дочка надрывается, и всю ночь она будет одна, а соседи не обратят внимания на ее плач, да его и не хватит надолго, а старшая в лагере...
Он рисовал картины одну страшней другой и медно рыдал, и облегчение испытывал, травя себя. Как тот проклятый отец, который стучал кулаком в грудь: «Его несет, а я гляжу, тихо радуюсь: кого-то несет, не меня...»
Потом плач далекого ребенка стих. Значит, и дочка заснула. Можешь уснуть и ты. А завтра встанешь и пойдешь на работу...
Ну вот, и придешь ты завтра на работу, — и что? Там в макетном зале распростерся на полу каркас химцеха, он сделан из чего придется, но точно по размерам в масштабе, ты начиняешь его нутро. Вылавливаешь ошибки конструктора, вызываешь его по телефону, и он прибегает, бледный, аж вспотеет, а ты полупрезрительно молчком протянешь ему деталь, сделанную по его чертежу, пусть чешет лоб, — а ты будешь стоять, такой вот безошибочный герой, смотреть, как он станет выпутываться. А потом, без четверти пять, отложишь кусок плексигласа с торчащей в его прозрачном теле пилой, расслабишься, потянешься, вымоешь руки, снимешь черный сатиновый халат с налипшими опилками и поедешь домой — дверь откроешь, она к тебе затопает, радостно выкрикивая что-то среднее между «баба» и «папа», а жена выйдет погреться у той умильной сцены: как ты вознес ее к себе наверх, прижал и замер — слушаешь, как она копошится, высвобождаясь из тесноты рук...
Да, именно так все и было. И даже сегодня еще — вплоть до «о, пахнет горелым...» Так было все налажено, так подогнано одно к другому, как детали одного узла: макетная — плексиглас — полупрезрительно — устал — домой — дочка... Дочка — как завершающий здание шпиль, окончательность смысла. Вот его обрубили, шпиль, и вопреки всем порядкам природы здание рушится до основания — все лишается смысла — и домой, и умывалка, и устал, и полупрезрительно (господи! да какое уж теперь!..), и плексиглас, и макетная — как будто стояло построение на шпиле, а не на фундаменте.