— Ну что ж, — отозвалась она.
Знала Катеринка, что ее ожидало в заводской конторе, когда шла сюда в первый раз. Ко всему готова была. И не только потому, что нужда заела. Два раза ее обманули, и ожесточилась она. В первый раз — молодчик прасол, промышлявший щетиной, в другой — поступавший в приходскую церковь дьячок. Каждый обещал жениться, и каждый опасался, что ненадежной будет жена, в жилах которой течет цыганская кровь. (Мать прижила ее с цыганом, об этом знала вся Дубиневка.) Красива была Катерника, а красивая жена — считай, для чужих она. Приданого за ней ни полушки; бери, в чем есть, с цыганской ее красотой, нагорюйся потом на всю жизнь.
Торговка из базарного обжорного ряда заманивала цыганскую девку в веселое заведение, расхваливала тамошнее житье-бытье, но как раз прошел слух, что одна девица там удавилась, узнав, что заразилась дурной болезнью, и это Катеринку тогда напугало.
Пришла она первый раз в контору, вымыла пол и ждала, когда к ней подойдет управляющий. И в сумерках, закрыв дверь на ключ, он подошел, приобнял ее. Она поцеловала его. А потом вытянула руку ладонью вверх и выжидающе посмотрела в глаза.
— Что? — спросил он.
— Позолоти... Я цыганка ведь, — засмеялась она.
Позолотить ему было нечем, а посеребрить ее руку — посеребрил, положив два гривенника на ладонь.
В тот же день она выговорила себе плату — не пятнадцать–двадцать копеек в день, а полтинник, и управляющий согласился на это.
Сразу преобразилась контора, словно светлей и теплей стало в ней. Хозяин, увидя цыганку, ухмыльнулся. Вечером дольше обычного задержался в своем кабинете, и Катеринка, сидя у него на коленях, бесстыдно целовала его.
Проголодался как-то Фома Кузьмич, надо бы ехать обедать, но задерживали дела, и прислужница тут как тут со сковородкой яичницы. После этого в конторе появился самовар, а вслед за ним — кастрюльки и чугунки. Теперь хозяин и управляющий вернутся днем с завода в контору, а для них готов обед на столе.
— Ладно зажили, — одобрял Дятлов.
Мастер и десятники, являясь в контору, тщательно обметали веником ноги, чтобы не слышать от прислужницы замечаний, и осведомлялись у нее:
— Можно самого повидать?.. Как он — в духе, не в духе нынче?..
При случае она могла за кого-нибудь и словечко замолвить.
— Не прислужница, а, считай, управительница, — говорили о ней.
— Ефрем, дров наколи... Ефрем, воды принеси... Ефрем, помои вынеси, — совсем загоняла она Ефрема.
И Ефрем не знал, кто он теперь: сторож при проходной или кухонный мужик?
— Я, Георгий Иваныч, какую-нибудь бабу приговорю, чтобы полы мыть, — сказала она управляющему.
— Приговори, хорошо.
И Катерника за десять копеек в день приговорила свою соседку Ульяну, рябую коренастую бабу.
С Лисогоновым что-то случилось — самому не понять. Сядет он за конторские книги, а не идет работа на ум, если нет поблизости этой цыганки. Приколдовала, что ли, его?.. Готов был рвать и метать, если она оставалась с хозяином. И это смятение все чаще навещало его. Впору ни на минуту не отпускать ее от себя.
Понимал, что нельзя дерзить Дятлову, — иначе рухнет все, на что теперь устремлена была жизнь. Надо по-прежнему улыбаться, ловить на лету каждое его слово и о ней, об этой цыганке, говорить с веселой развязностью. А когда сам Дятлов с мужской откровенностью заговаривал о ней, Лисогонов старался перевести разговор на заводские дела.
...В этот день Дятлов рано уехал с завода. Управляющий принял все меры предосторожности, чтобы никто не проник в контору, поставил на стол и мадеру и херес, налил себе и цыганке.
Пил, смотрел на нее и с удивлением спрашивал сам себя: неужто это любовь?.. А зачем она? Женился — и то без всякой любви... Ну, пускай была бы какая-то недоступная, о которой бы втайне вздыхал, а то — поломойка, кухарка, нищая, гулящая девка. Сама себе красную цену определила — полтинник в день за все и про все... Да что он, рехнулся, что ли?..
А взглянула она в эту минуту на него, улыбнулась, и он, забыв обо всем, потянулся к ней.
— Катеринка... Да что ж это делается?..
— Что такое? — участливо спросила она.
Он налил себе еще и с прерывающейся в голосе дрожью сказал:
— Брось эти шутки... Добром говорю...
— Какие, Георгии Иваныч?
— Такие... Сама знаешь какие... Если мне худо будет, то тебе первой несдобровать... Привораживаешь, чертовка... Известно, цыганка, умеешь это... Только брось, говорю, — строго повторил он. — Не надо мне этого ничего, не хочу. — Он налил себе еще стакан, залпом выпил и, передернув плечами, нервно зашагал по комнате. Потом резко повернулся и подошел к Катеринке. — Ты чего хочешь?.. Чтобы у меня с хозяином из-за тебя раздор вышел?.. Хочешь на грех навести?.. Тварь ты подлая... — и ударил ее.
Катерника метнула на него испуганно-злобный взгляд, прикрыла руками лицо и заплакала. У Георгия Ивановича завозились на сердце кошки и когтями драли его. Скажи она, что уйдет сейчас, — кинется за ней. Бить станет, последними словами поносить, но от себя не отпустит. А за что ей хорошие-то слова говорить?..