Ещё ночью части Красной Армии сбили в неудержимом порыве авангарды Энвербея с укреплённых высот по фронту Байсун-Рабат. Но вышло так, что конники Сухорученко отмели разгромленных басмачей не к жерлу Ущелья Смерти, а на юг, в сторону, в холмистую степь. Энвербей же в полной уверенности, что авангард гарантировал его от всяких случайностей, вёл торжественным маршем свою многотысячную колонну вперёд. Дозорная служба оказалась не на высоте. Нукеры, бывшие в дозорах, больше думали о воде и тени и к середине дня автоматически влились в передовую колонну, в которой ехал сам Энвербей, растворились незаметно в ней. Так исламская армия осталась без глаз и ушей.
Пятый стрелковый тем временем медленно, но верно двигался по холмам на восток, оседлав «Дорогу царей», и после полудня охватил пасть Ущелья Смерти не только в лоб, но и с севера и с юга. Наступали цепи без суеты, без стрельбы. Безмолвное их появление оказалось совершенно неожиданным для Энвербея.
По ущелью, усеянному трупами порубленных басмачей, лошадей, по раскиданным винтовкам, шашкам, амуниции красные конники проскочили адыры и вырвались в открытую степь. Тучи пыли на востоке и юге показывали, что армия Энвербея бежит без остановки. Склонившееся к горизонту солнце светило в спину. Стало прохладнее. Лошади взбодрились.
На закате красная конница взлетела на карьере в кишлак Кафрюн — ставку штаба главнокомандующего исламским воинством Энвера. Но в Кафрюне никого уже не оказалось. Здесь было светло, точно днем. Жарко горели на плоской крыше снопы сухого, кем-то подожжённого клевера.
На площадке перед мечетью валялись какие-то тюки, хурджуны, столь неправдоподобны в такой обстановке элегантные чемоданы. Комбриг Гриневич слез с коня и, тяжело поднявшись по мраморным ступенькам, клинком кольнул в один из тюков.
— Господин! — прозвучал чей-то голос, и из-за колонны, низко склоняясь, выступил человек в белой чалме, в белом халате. — Остановись!
— Эге, поди-ка сюда. Тут, оказывается, люди есть.
На свет вышел благообразный толстячок с красными румяными щеками, с смоляной бородкой.
— Ты кто?
— Мы, председатель селения Кафрюн. Мы советские.
— Ого! Председатель? — Гриневич смерил глазами кругленькую фигурку. Взгляд его стал зловещим. Но толстячок ничего не заметил.
— Господин, прошу покровительства, — здесь вещи самого его высокопревосходительства зятя халифа, господина Энвера-паши. Я знаю, большевики великодушны. Они честны. Большевики не позволят себе и дотронуться до имущества господина зятя халифа.
Ошеломлённый несколько таким словоизвержением, Гриневич безмолвно протянул руку и сдернул с головы толстячка его чалму. Затем, поглядев, что клинок в руке его весь в крови, спокойно и тщательно вытер его и послал в ножны.
Бледность разлилась по лицу толстячка, и он криво улыбнулся.
— Где Энвербей?— спросил Гриневич.
— Господин Энвер-паша отбыли... э-э... и его патаны отбыли... Ускакали...
Бойцы, не слезая с топчущихся на месте, бурно дрожавших, скаливших покрытые пеной зубы коней, смотрели выжидательно.
— Так, — сказал Гриневич, отшвырнув чалму и поглядывая лукаво на своих бойцов, — сбежал Энвер, выходит. Значит, победа, товарищи!
Бойцы молчали. Только теперь они почувствовали, как они устали.
Ткнув пальцем в груду чемоданов и переметных сум, Гриневич вдруг гаркнул:
— Значит, задал драпу, господин Энвер. А ну-ка, ребята: «Ура!» И погромче.
Из всех глоток вырвалось громовое ура, такое сильное и звучное, что толстячок испуганно присел и забегал глазами. По лицу его видно было, как он жестоко раскаивается, что остался охранять имущество Энвербея.
— Что ж, — хлопнул толстячка по плечу комбриг, угадывая его не совсем весёлые мысли, — ты храбрый малый. Видать, служишь своему верой и правдой. Ну, а теперь будешь служить пролетариям. Давай, разводи огонь, зови людей.
Бойцы грузно стали слезать с коней, разжигать костры.
С юга послышался мерный топот сотен коней. Зазвенела песня:
Стоя на краю террасы, широко расставив ноги, Гриневич вслушивался в песню.
— Не иначе третий эскадрон, их песня, — удовлетворенно проговорил он и, достав кисет, принялся крутить козью ножку.