Второй эпизод действительно был, и описан Набоковым в «Других берегах». Это происходит в начале лета 1917 года: «После целой зимы необъяснимой разлуки, вдруг, в дачном поезде, я опять увидел Тамару. Всего несколько минут, между двумя станциями, мы простояли с ней рядом в тамбуре грохочущего вагона. Я был в состоянии никогда прежде не испытанного смятения; меня душила смесь мучительной к ней любви, сожаления, удивления, стыда, и я нёс фантастический вздор; она же спокойно ела шоколад ,.. и рассказывала про контору, где работала…». А на следующей станции, «…отвернувшись, Тамара опустила голову и сошла по ступеням вагона в жасмином насыщенную тьму».2701
В романе, в этой же сцене, «Ганину было страшно грустно смотреть на неё, – что-то робкое, чужое было во всём её облике, посмеивалась она реже, всё отворачивала лицо. И на нежной шее были
Вариант 9-й главы – это даже не параллель, а – демонстративно, прямо указующий перст, обвиняющий Машеньку в неверности, в измене. Признания же Ганина в собственных случайных приключениях, мимоходом, как бы между прочим упомянутые в тексте, отнюдь не производят впечатления тяжело пережитых драм, а напротив, представляются им как естественные, простительные по молодости.2734
Так какое же дикое воображение водило рукой автора, рисующей на шее Машеньки – и не в чаще заповедных лесов Выры, а всем напоказ, посреди летней суеты столичного вокзала и в тамбуре вагона дачного поезда – «очень шедшее к ней» ожерелье из «лиловатых кровоподтёков»?! И это ещё не всё – указующий перст на этом не успокоится. «Она слезла на первой станции ... и чем дальше она отходила, тем яснее ему становилось, что он никогда не разлюбил её. Она не оглянулась. Из сумерек тяжело и пушисто пахло черёмухой… Больше он не видался с Машенькой».2745
Это последние фразы 9-й главы, а 10-я начинается с того, что в четверг, под вечер, «к Ганину зашла, ужасно волнуясь, Клара – передать ему Людмилины слова…», и реакция Ганина: «Очень всё это скучно»2756
не может не напомнить читателю о том эпизоде в его отношениях с Людмилой – «…ночью на тряском полу тёмного таксомотора», – когда ему «сразу всё стало очень скучным…». Похоже, для того и понадобилась Ганину сцена с Машенькой на совершенно невозможной, в парке, кладбищенского назначения «каменной плите, вбитой в мох», чтобы сопоставить её с Людмилой. Подобным же образом, «В корчах души, породивших эти нелепые и чудовищные образы, – разбираться психологам. Читатель же не может не заметить здесь прямого умысла: крайне неуклюжего, но пугающе целеустремлённого осквернения образа Машеньки. Это и само по себе приводит в недоумение и коробит – несносно, неправдоподобно вульгарными приёмами автора, а по нахождении конкретных привязок поражает вопиющим кощунством.
Создаётся стойкое впечатление, что Людмила – персонаж, воплощающий эталонную пошлость – введён в роман с единственной целью: отбрасывать соответствующую тень на образ Машеньки. Это – тяжеловесного смысла заготовка для загодя поставленной автором задачи: подготовить «прозрение» Ганина и оправдать его бегство – бегство человека, как мы помним, «из породы людей, которые … совершенно не способны ни к отречению, ни к бегству».
Ту же самую функцию выполняет «очень смешной господин с жёлтой бородкой», в котором легко угадывается Алфёров, упоминаемый в четвёртом, предпоследнем из «крымских» писем Машеньки.