Нет необходимости разделять те или иные эксцентричные мнения Набокова, но принимать во внимание эту их возможную сверхфункцию приходится, иначе можно оказаться в ловушке кривотолков. При этом желательно понимать побудительные мотивы странноватых акцентуаций, а не принимать все безоглядно на веру. Требуется призма (слово из ключевых у Набокова), сквозь которую стоит смотреть, скажем, на такое заявление: «Во время университетских занятий я в первую очередь стараюсь выкорчевать идею, согласно которой художник – продукт культуры. На меня вот не повлияло
И СРЕДА, И НАСЛЕДСТВЕННОСТЬ
К
огда в 1936 году Набоков (тогда ещё Сирин) попробовал было приступить к работе над автобиографией – на английском языке, предвидя конец русскоязычной карьеры, – предварительным названием было попросту «It’s me» – «Это – я».381 Впоследствии он, как известно, оставил три варианта мемуаров. Все три доведены только до 1940 г., и во всех трёх больше двух третей объёма посвящены первым двадцати годам жизни – в России. Этот троекратный повтор, его хронологические и тематические пропорции нельзя объяснить одними только техническими причинами: переводом с языка на язык, разными адресатами, пополнением материала. Подобно Антею, Набоков, видимо, нуждался в том, чтобы снова и снова, пусть в воображении, касаться той почвы, в которой изначально коренились и его среда, и его наследственность. Странно, поэтому, выглядит утверждение А. Долинина, что Набоков «начисто лишён ностальгически окрашенного интереса к безвозвратно ушедшему “старому миру” и не создаёт “каталогов утраченного”». Создаёт, – с той разницей, что у него свой «старый мир» и свой «каталог», действительно отличные от «типичных [т.е. советских] мемуаров».392И «вещи подаются» в воспоминаниях Набокова не для одного только «насыщения индивидуального зрения и памяти», как полагает Долинин, а образуют свой «контекст» восприятия мира, заложивший основы ощущения счастья, которое стало прочным фундаментом противостояния последующим испытаниям и несчастьям. Вот как заканчивается третья глава его воспоминаний: «Ощущение предельной беззаботности, благоденствия, густого летнего тепла затопляет память и образует такую сверкающую действительность, что по сравнению с нею паркерово перо в моей руке и самая рука … кажутся мне довольно аляповатым обманом. … Всё так, как должно быть, ничто никогда не изменится, никто никогда не умрёт»403
– это ли не ностальгия по безвозвратно ушедшему миру? Скорбеть же о сдвигах в «вещественном оформлении жизни»414 и признать своё жизненное предназначение подвластным «историческому катаклизму ХХ века» – этого «дура-история» от упрямого аристократа так и не добилась.Когда Набоков высокопарно ответил одному американскому поэту, поражённому детальностью его воспоминаний: «Увы … я жертва абсолютной памяти»,425
– в его мемуарах уже было отмечено: «Заклинать и оживлять былое я научился Бог весть в какие ранние годы – ещё тогда, когда, в сущности, никакого былого и не было. Эта страстная энергия памяти не лишена, мне кажется, патологической подоплёки… Полагаю, кроме того, что моя способность держать при себе прошлое – черта наследственная. Она была и у Рукавишниковых, и у Набоковых».431 Ловим на этом признании и не преминем лишний раз уличить: эти вечные набоковские «ни-ни» – скорее фигура речи, своего рода заклинание прирождённого эгоцентрика, убеждённого индивидуалиста-недотроги, вечно пребывающего на страже автономии и независимости своей личности, – однако на поверку, как выясняется, вполне отдающего себе отчёт в важности наследственных черт своего характера. Свою память Набоков считал унаследованной, скорее всего, от отца. Многие свои тексты, и не только публицистические, Владимир Дмитриевич, на зависть сыну, писал по памяти и сразу набело. «Отец … знал прозу и поэзию нескольких стран, знал наизусть сотни стихов (его любимыми русскими поэтами были Пушкин, Тютчев и Фет – о последнем он написал замечательное эссе), был специалистом по Диккенсу и, кроме Флобера, высоко ценил Стендаля, Бальзака и Золя, с моей точки зрения – презираемых мной посредственностей».442В интервью 1973 года, вспоминая отца, Набоков сказал, что он скорбит по человеку, научившему его «ответственности в истинном смысле этого слова … нормам нравственности … принципам порядочности и личной чести, которые передаются от отца к сыну, от поколения к поколению».453
Набоков видел в отце представителя «великой бесклассовой русской интеллигенции, себя определяя как либерала в старом понимании этого слова».464