«За этот низкий лоб, за эти бледные глаза; за фольмильх и экстраштарк, — подразумевающие законное существование разбавленного и поддельного; за полишинелевый строй движений, — угрозу пальцем детям — не как у нас стойком стоящее напоминание о небесном Суде, а символ колеблющейся палки, — палец, а не перст; за любовь к частоколу, ряду, заурядности; за культ конторы; за то, что если прислушаться, что у него говорится внутри (или к любому разговору на улице), неизбежно услышишь цифры, деньги; за дубовый юмор и пипифаксовый смех; за толщину задов у обоего пола, — даже если в остальной своей части субъект и не толст; за отсутствие брезгливости; за видимость чистоты — блеск кастрюльных днищ на кухне и варварскую грязь ванных комнат; за склонность к мелким гадостям, за аккуратность в гадостях, за мерзкий предмет, аккуратно нацепленный на решетку сквера; за чужую живую кошку, насквозь проткнутую в отместку соседу проволокой, к тому же ловко закрученной с конца; за жестокость во всем, самодовольную, как-же-иначную; за неожиданную восторженную услужливость, с которой человек пять прохожих помогают тебе подбирать оброненные гроши; за…»[179]
.Целое собрание стереотипов и предубеждений, от которых автор отмежевывается искусным приемом, типичным для него ироничным поворотом: накопившаяся ярость Федора развеивается, напряжение разряжается. Выясняется, что человек с низким лбом и впалыми глазами из трамвая тоже русский.
Набоков объяснял позже: «Я жил в Берлине с 1922 года, т. е. в то же время, что и молодой человек из романа; но ни этот факт, ни то, что я разделяю некоторые его интересы — например, интерес к литературе и лепидоптерам, не дают никому основания говорить „ага“ и приравнивать автора к его персонажу». Отношение Федора к Германии отражает «безрассудное презрение», которое русские эмигранты испытывали к «туземцам», от которого не был свободен и автор[180]
.Набоков и его жена вначале не интересовались политической программой национал-социалистов. Даже если они тогда что-нибудь слышали про закон о передаче полномочий и поняли его смысл, это их не интересовало. То, что в мае 1933 года прошли первые сожжения книг, не ускользнуло от их внимания, но они еще не сочли это сигналом тревоги[181]
. То, что в октябре этого же года 88 писателей в публичном заявлении поклялись в верности Гитлеру и одновременно с этим страну покинули такие видные литераторы, как Альфред Деблин, Томас Манн, Бертольд Брехт, Йозеф Рот, Курт Тухольский, они могли не знать. Во всяком случае в их опубликованной переписке тех лет нет никаких свидетельств об этом.Лишь постепенно они заметили, что Германия меняется, что она идет в направлении, которое вселяет беспокойство. Самыми бросающимися в глаза знаками этих изменений были повсюду выплывавшие свастики и портреты Гитлера. Когда Набоков после рождения сына Дмитрия, которого он ожидал в вестибюле клиники у Байришерплац, ранним утром 10 мая 1934 года радостно спешил домой, ему бросились в глаза портреты Гинденбурга и Гитлера в витринах[182]
. Гитлер сопровождал первые годы жизни его сына. Так, когда Дмитрий получил в подарок к своему второму дню рождения модель гоночного «мерседеса» длиною в метр двадцать, «которая подвигалась при помощи двух скрытых внутри органных педалей, и в которой он мчался по тротуарам Курфюрстендама, с насосными и гремящими звуками, и из всех открытых окон доносился стократно умноженный рев диктатора, все еще бившего себя в грудь в Неандертальской долине, которую мы оставили далеко позади»[183].В этой Германии смогли сделать карьеру оба досрочно выпущенных на свободу убийцы отца Набокова, Петр Шабельский-Борк и Сергей Таборицкий. Как секретари Русского доверительного бюро они по поручению гестапо контролировали эмигрантов — для Набокова это был конкретный повод покинуть страну.