С того самого, за столом у царя, часа и практически на целых два десятка лет сделался Бестужев дипломатом. Он стажировался в Берлине, был чиновником при русаком посольстве на Утрехтском конгрессе, а в 1713 году, сумев заручиться расположением ганноверского курфюрста Георга, был, к вящей радости русского императора, причислен к ганноверскому двору в чине камер-юнкера. После восшествия Георга I на английский престол Бестужев-Рюмин от новоиспечённого короля был послан министром в Россию. В последующие годы служил он в Митаве, а также сумел, теперь уже посланником, навестить любезный сердцу Копенгаген; после непродолжительного и не отмеченного удачей периода пребывания в английской столице получил назначение послом в Гаагу, а затем чрезвычайным посланником в Гамбург.
Сколько пришлось ему поездить, сколько довелось повидать городов, рек, созвездий и людей, прежде чем сделалась очевидной, то есть понятой на шкуре, а вовсе не умозрительно, та нехитрая и вместе с тем скорбная истина, что счастья нет нигде. Даже не соприкасаясь с Россией, которую втайне склонен был считать причиной исторических, политических да и просто бытовых несчастий своего народа, Бестужев не почувствовал какого-то заметного притока счастья, этой зыбкой и зачастую эфемерной субстанции. К полувековому своему дню рождения занёс он в дневник несколько обнажённых до буквализма строк, из которых выходило, что всего-то и различий меж Россией и приличными странами, что в одежде да языке. Ну, в кулак, допустим, за русскими пределами не сморкаются. Вот, собственно, и всё. В остальном же, где бы человек ни жил, везде ему худо, хотя в каждой стране худо по-своему. С такими вот невесёлыми мыслями, обрюзгший и втайне ожесточившийся против мира, решительно не желавшего сделаться созвучным эдему, возвратился Бестужев в свою посконную, где с подачи Бирона занял место напрасно обезглавленного Волынского[66]
. И только он начал было осматриваться, приспосабливая сознание и глазной хрусталик к настолько забытому, что как бы совершенно новому для себя ландшафту, только принялся заводить полезные знакомства и вербовать клевретов, как Бирон оказался низвергнут[67]. И как это водится при всяком дворе, бироновское падение инициировало среди высшего эшелона форменный обвал, сообразуясь с близостью людей к низложенному хозяину. Получалось, что чем ближе, тем большим оказывалось возмездие. Бестужева приговорили к смертной казни, однако энергичное вмешательство отца да едва ощутимая, поначалу как бы всего только подразумеваемая благосклонность новоявленной императрицы позволили избежать смерти. Дипломат, как и водится в этой профессии, зело струсил, навалил, так сказать, полные штаны, но где-то в звенящей небесной лазури было сказано по его поводу: «Не время ещё», — и ангелы заторопились, передавая друг другу как эстафету: «Не время... ещё не время... не пришло время ещё...» Бледный, тщательно выбритый, постаревший, внешне казавшийся собранным и мужественным, хотя в душе изрядно поверженный, заковылял опальный дипломат, как это принято, подобру-поздорову...Покинув столицу, Бестужев решил отсидеться в подмосковном селе, среди свежего воздуха, молока и ядрёных девок, для которых дипломат сделался решительно не опасен.
День да ночь — сутки прочь, и ещё день — прочь, и ещё прочь, а тут остывшая от сумбурного взятия трона Елизавета вспомнила и про Бестужева. Отставной дипломат профессионально и даже лихо воспользовался предоставленной возможностью: легко разыграл с подачи императрицы этакую двухходовку и, миновав пост генерал-почт-директора, сделался вице-канцлером, получив, таким образом, в своё почти полное распоряжение внешние сношения империи. Исподволь обнаруживший, что не прежний дипломатический опыт, не знание языков и даже не умение держать язык за зубами, но мифическая преданность «курсу петровских реформ» привлекли в нём Елизавету, Бестужев сделался шумливым сторонником покойного императора, что встречало у императрицы откровенную радость.
Бестужев со временем даже и сам принялся верить, что в некотором смысле и вправду можно считать его приверженцем наступательной внешней политики, свойственной периоду петровского правления. А уж если он сам в это верил, то почему бы и другим не поверить, тем более женщине, будь она хоть императрицей, хоть ещё кем — это уже не важно.